Дорога на Лос-Анжелес
Шрифт:
Лицо его осветилось улыбкой пошире, приглашая меня подойти и высказать свое мнение, если мне хочется; мы – родственные души, он и я, и он, без сомнения, проник сквозь мою оболочку и распознал во мне личность глубокую и значительную, выделяющуюся на фоне быдла.
– Немного сегодня, – сказал я. – Ситуация, как я погляжу, с каждым днем все более обостряется.
Он в восторге покачал головой, из старого носа его блаженно текло – этакий сопливый Платон. Очень древний старик, лет, наверное, восемьдесят, со вставными зубами, кожа – как старые башмаки, бессмысленный ремень и философская усмешка. Вокруг нас шевелилась темная масса мужчин.
– Бараны! – сказал я. – Увы, они – бараны! Жертвы Лицемерия и Американской
Он кивнул, улыбнулся. Согласился, кивнул, чтобы я продолжал. Я разогрелся. Мой излюбленный предмет. Условия труда в машинный век, тема для будущей работы.
– Бараны, говорю я вам! Стадо трусливых баранов!
Глаза его загорелись. Он вытащил трубку и зажег ее. Трубка смердела. Когда он вынимал ее изо рта, за нею ниточками тянулись сопли. Он смахивал их большим пальцем и вытирал палец о штаны. К чему вытирать нос? Нет на это времени, когда говорит Бандини.
– Меня это потешает, – продолжал я. – Спектакль просто бесценен. Бараны собираются вместе, чтобы им обстригли души. Раблезианский спектакль. Я вынужден рассмеяться. – И я смеялся, пока смеха во мне уже не осталось. Он тоже хохотал, шлепая себя по бедрам и взвизгивая пронзительно, а из глаз его потекли слезы. Вот человек с сердцем, как у меня, человек вселенского юмора, без сомнения, начитанный человек, несмотря на свою робу и бесполезный ремень. Из кармана он достал блокнот, карандаш и что-то написал. Теперь я понял: он тоже писатель, разумеется! Тайна прояснилась. Он закончил писать и протянул мне листок.
Я прочел: «Напиши, пожалуйста. Я глух как пробка».
Нет, работы для Артуро Бандини тут не было. Я ушел, чувствуя себя лучше, радуясь этому. Я шел назад, мечтая об аэроплане, о миллионе долларов и еще – вот бы раковины морские были алмазами. Пойду-ка я в парк. Я пока еще не баран. Почитаю Ницше. Стану сверхчеловеком. «Так говорил Заратустра». Ох этот Ницше! Не будь бараном, Бандини. Сохрани святость разума своего. Ступай в парк и читай мастера под эвкалиптами.
Семь
Однажды утром я проснулся с мыслью. С прекрасной идеей, здоровенной, как дом. Величайшая моя идея, шедевр. Найду себе работу ночным портье в гостинице – вот какой была эта мысль. Это даст мне возможность читать и работать одновременно. Я вскочил с кровати, проглотил на ходу завтрак и скатился по лестнице через шесть ступенек. На тротуаре я немножко постоял, поворочал свою мысль в голове. Солнце палило улицу, выжигая сон у меня из глаз. Странно. Теперь, когда я совсем проснулся, идея уже не казалась мне такой хорошей – одна из тех мыслей, что приходят в полусне. Сон, просто сон, тривиальность. Я не получу работу в отеле этого портового городишки по одной простой причине: ни в одном отеле этого портового городишка ночных портье нет. Математическая дедукция – довольно просто. Я снова поднялся по лестнице в квартиру и сел.
– Ты чего выскочил как угорелый? – спросила мать.
– Размять ноги.
Дни наступили вместе с туманом. Ночи были ночами и ничем более. Дни от одного к другому не менялись, золотое солнце жарило и умирало. Я оставался один. Трудно припоминать такую монотонность. Дни не двигались. Стояли серыми камнями. Время тащилось медленно. Проползли два месяца.
Это всегда было в парке. Я прочел сотню книг. И Ницше, и Шопенгауэра, и Канта, и Шпенглера, и Стрэйчи, и другие. О Шпенглер! Что за книга! Какой вес! Как «Лос-Анджелесский телефонный справочник». День за днем читал я ее, не понимая ни слова, да и не стараясь понять, но читал, поскольку мне нравилось, как одно рокочущее слово с мрачным таинственным ворчанием марширует по страницам следом за другим. А Шопенгауэр! Что за писатель! Целыми днями читал я его и читал, запоминая кусочек оттуда, кусочек отсюда. И что он пишет о женщинах! Я соглашался с ним. В точности мои чувства по этому поводу. Ах черт, что за писатель!
Однажды читал я в парке. Лежал на газоне. Среди стебельков ползали черненькие муравьи. Смотрели на меня, переползая страницы, кое-кто недоумевал, чего это я делаю, других это не интересовало, и они шли мимо. Заползали мне по ноге, плутая в джунглях коричневых волосков, а я задирал штанину и убивал их большим пальцем. Они пытались сбежать как могли, неистово выныривая из кустарника и заныривая обратно, иногда замирая, чтобы обхитрить меня своей неподвижностью, но никогда, несмотря на все ухищрения, никогда не удавалось им избежать моего грозного пальца. Вот глупые муравьи! Буржуазные муравьи! Стараются обдурить того, чей разум питается мясом Шпенглера, Шопенгауэра и прочих великих! Настал их страшный суд – Упадок Муравьиной Цивилизации. Вот так читал я и давил муравьев.
Книжка называлась «Евреи без денег». Что за книжка! Что за мать в этой книжке! Я оторвался от женщины на страницах, и передо мною на лужайке в старых безумных туфлях стояла женщина с корзинкой в руках.
Горбунья с милой улыбкой. А мило улыбалась она всему – она ничего с этим не могла поделать: деревьям, мне, траве, чему угодно. Корзинка сгибала ее, притягивала к земле. Такая миниатюрная женщина, с лицом, полным боли, будто ей дали вечную пощечину. На ней была смешная старая шляпка, абсурдная, сводящая с ума шляпка, от которой мне хотелось расплакаться, с выцветшими красными ягодками на полях. И стояла горбунья, улыбаясь всему, с трудом пробравшись по травяному ковру с тяжелой корзинкой, где лежало бог знает что, на голове – шляпка с плюмажиком и красными ягодами.
Я поднялся. Так загадочно. Вот он я, как по волшебству, встаю, обе ноги мои на земле, глаза повлажнели.
Я сказал:
– Давайте помогу.
Она снова улыбнулась и протянула мне корзинку. Мы пошли. Она вела. За деревьями было удушающе жарко. А она улыбалась. Это было так славно, что у меня чуть голова не оторвалась. Она разговаривала, она рассказывала мне вещи, которых я потом так и не вспомнил. Не имело значения. Во сне она держала меня, во сне шел я следом под слепящим солнцем. Миновали мы много кварталов. Я надеялся, что это никогда не кончится. И, не останавливаясь, она говорила что-то тихим голосом, сотканным из человеческой музыки. Какие слова! Что она говорила! Я ничего не помнил. Я был просто счастлив. Но в сердце своем я умирал. Так и должно было случиться. Мы спускались со стольких тротуаров, что я не понимал, почему бы ей просто не сесть на обочину и не подержать мою голову на коленях, пока я забудусь. Такого шанса мне больше никогда бы не выпало.
Эта старушка с согбенной спиной! Старушка, я так радостно чувствую боль твою. Попроси меня о чем-нибудь, старушка, попроси! О чем угодно. Умирать легко. Так и сделай. Плакать легко, подними юбку свою и дай мне выплакаться, и пусть слезы мои омоют тебе ноги, чтобы поняла ты: я знаю, как с тобою обошлась жизнь, поскольку спина моя тоже согбенна, но сердце мое цело, слезы вкусны, любовь моя – вся твоя, чтобы дать тебе такую радость, какую Господь не смог. Умирать так легко, и можешь взять мою жизнь, если пожелаешь, ты, старушка, ты принесла мне такую боль, правда-правда, я для тебя все, что угодно, сделаю, умру за тебя, кровь моих восемнадцати лет забурлит по сточным канавам Вилмингтона прямиком к морю для тебя, только для тебя, чтоб ты обрела такую же радость, какую сейчас обрел я, и распрямилась, избавившись от ужаса этого горба.