Дорога на Лос-Анжелес
Шрифт:
– Твой бедненький пальчик! Дай посмотрю. Я подошел к Моне.
– Дай сюда пятнадцать центов.
Она не давала. Деньги лежали на столе, но она отказывалась дать их мне.
– Вот они. Бери, если хочешь.
– Я хочу, чтобы ты мне их дала. Она фыркнула от отвращения.
– Дурак! – сказала она.
Я засунул монеты в карман.
– Ты об этом еще пожалеешь, – сказал я. – Как бог мне судья, ты еще раскаешься в такой наглости.
– Хорошо, – ответила она.
– Я уже устал ишачить на двух паразитов женского пола. Точно вам говорю – я уже почти достиг апогея собственной стойкости. В любую минуту сейчас я готов бежать из этого рабства.
– Фу-ты
Мать моя совершенно ничего не понимала. Она озабоченно раскачивалась взад-вперед, так ничего и не выяснив про мой палец. Весь вечер голос ее звучал у меня в ушах очень смутно.
– Семь недель на консервной фабрике. Я уже сыт по самое горло.
– Как ты его поранил? – повторяла мать. – Может, у тебя заражение крови.
Может, и заражение! На какой-то миг я подумал, что это возможно. Повкалываешь на фабрике в антисанитарных условиях – еще и не то будет. А может, там уже и есть заражение. Я, пацан из бедной семьи, впахиваю на этой каторге, и вот что в награду – заражение крови! Бедный паренек, горбачусь тут на пару теток, потому что должен. Бедный паренек, никогда и не пикну; и вот теперь умереть от заражения крови из-за тех условий, в которых зарабатывал на хлеб, чтобы прокормить эти два рта. Мне хотелось разрыдаться. Я повернулся к ней и заорал:
– Как я его поранил? Я скажу тебе, как я его поранил! Теперь ты всю правду узнаешь. Теперь ее можно открыть. Ты узнаешь всю демоническую правду. Я поранил его в машине! Я поранил его, тратя свои молодые годы в рабстве на этих консервных галерах! Я поранил его, потому что рты-присоски двух паразиток зависят от меня. Я поранил его из-за идиосинкразии природной сообразительности. Я поранил его из-за ползучего мученичества. Я поранил его, потому что судьба мне в догматизме не откажет! Я поранил его, потому что метаболизм моих дней не откажет мне ни в каком рецидиве! Я поранил его из-за бробдиньягского благородства цели!
Мать сидела пристыженная, ничего из моих слов не понимая, однако чувствуя, что я пытался сказать, – сидела, опустив глаза, плотно сжав губы, невинно уставясь на собственные руки. Мона вернулась к своей книжке, хрумкала яблоком и не обращала на меня никакого внимания. Я повернулся к ней.
– Благородство цели! – завопил я. – Благородство цели! Ты слышишь меня – ты, монашка?! Благородство цели! Но теперь я утомлен всем и всяческим благородством. Я взбунтовался. Я вижу новый день для Америки, для меня и моих сотоварищей по этим галерам. Я вижу медовую землю с молочными реками. Я прозреваю ее и говорю: да здравствует новая Америка! Да здравствует. Хайль! Ты меня слышишь, монахиня? Я говорю хайль! Хайль! Хайль!
– Фу-ты ну-ты, – ответила Мона.
– Не усмехайся, омерзительное чудовище!
В горле у нее что-то презрительно вякнуло, она цапнула свою книжку и повернулась ко мне спиной. И тут я впервые обратил внимание на то, что она читала. Новехонькая библиотечная книга в ярко-красной обложке.
– Что ты там читаешь? Нет ответа.
– Я кормлю твое тело. Наверное, у меня есть право поинтересоваться, кто питает твои мозги.
Нет ответа.
– Так ты разговаривать не хочешь!
Я подскочил и вырвал книгу у нее из рук. Роман Катлин Норрис. Рот у меня сам собой распахнулся, и я ахнул, шокированный всей явившейся мне ситуацией. Так вот как обстоят дела в моем собственном доме! Пока я кровавым потом исхожу, руки до костей срабатываю на консервной фабрике, питая ее тело, вот, вот чем она питает свои мозги! Катлин Норрис. И это в современной Америке! Неудивительно, что Европа закатывается! Неудивительно, что современный мир в отчаянье. Так вот оно, значит, как! Я, бедный паренек, пальцы стираю до кости, лишь бы только подарить им достойную семейную жизнь, – и вот, вот моя награда! Я покачнулся, измеряя расстояние до стены, шатаясь, добрел до нее и наклонился, опираясь и рывками втягивая в себя воздух.
– Боже мой! – простонал я. – Боже мой!
– В чем дело? – спросила мать.
– Дело! Дело! Я скажу тебе, в чем дело. Посмотри, что она читает! Господи всемогущий! Ох, Господи, спаси и помилуй ее душу! Подумать только: я всю жизнь вкалываю, пальцы сдираю до кости, а она сидит тут и читает эту свинячью блевотину. О Боже, дай мне силы! Укрепи мою стойкость! Удержи меня, чтобы я ее не задушил!
И я разодрал книгу в клочья. Листы падали на ковер. Я топтал их ногами. Я плевал на них, сморкался, кашлял и рычал. Затем собрал их все, вынес на кухню и швырнул в мусорное ведро.
– А теперь, – сказал я, – только попробуй еще раз.
– Это библиотечная книга, – улыбнулась Мона. – Тебе придется за нее платить.
– Я сперва в тюрьме сгнию.
– Ну, ну! – попыталась вмешаться мать. – В чем дело?
– Где эти пятнадцать центов?
– Дай мне посмотреть на твой палец.
– Я сказал, где пятнадцать центов?
– У тебя в кармане, – ответила Мона. – Придурок.
И я вышел из комнаты.
Восемнадцать
Я пересек школьный двор и направился к Джиму. В кармане у меня побрякивали пятнадцать центов. Двор был засыпан гравием, и башмаки мои хрустели, отдаваясь эхом. А что, неплохая мысль, подумал я, во всех тюрьмах дворы засыпаны гравием, отличная мысль; это стоит запомнить; будь я пленником матери с сестрой – как тщетно бежать с таким шумом; хорошая мысль, надо подумать.
Джим сидел в глубине лавки и читал беговой формуляр. Он только что установил новую винную полку. Я остановился перед ней получше рассмотреть бутылки. Некоторые весьма симпатичные, отчего их содержимое казалось более сносным для нёба.
Джим отложил формуляр и подошел. Вечно безучастный, он ждал, когда заговорит собеседник. Женил шоколадный батончик. Весьма необычно. Впервые вижу что-либо у него во рту. Вид его мне тоже не нравился. Я легонько постучал по витрине.
– Я хочу бутылку пойла.
– Привет! – ответил он. – А как у тебя на фабрике?
– Нормально, наверное. Но сегодня я, видимо, напьюсь. Я не хочу разговаривать о консервной фабрике.
Я увидел маленькую бутылочку виски, пять унций жидкого золота. За этот мерзавчик Джим хотел с меня десять центов. Разумная цена. Я спросил его, хорош ли этот виски. Джим ответил, что да.
– Самый лучший, – сказал он.
– Заметано. Верю тебе на слово и беру без дальнейших комментариев.
Я протянул ему пятнадцать центов.
– Нет, – сказал он. – Только десять.
– Лишний никель оставь себе. Это чаевые, жест моей персональной доброй воли и братства.
Улыбаясь, он отказывался. Я все равно протягивал монетку, но он лишь отталкивал мою руку и качал головой. Я не понимал, почему он постоянно отказывается от моих чаевых. И дело вовсе не в том, что я их редко предлагал: напротив, я старался давать ему на чай всякий раз; фактически он был единственным человеком, кому я вообще давал на чай.
– Давай не будем, – сказал я. – Я ж тебе говорил: я всегда чаевые даю. Для меня это вопрос принципа. Я – как Хемингуэй. Это моя вторая натура.