Дорога на океан
Шрифт:
Первою была брошена вдогонку горигорецкая инвалидная команда в составе двух унтер-офицеров и шестнадцати рядовых. В предписании предлагалось сперва мерами кротости и вразумления добиться раскаяния беглецов, а уже затем посечь зачинщиков для закрепления достигнутых результатов. Но то ли быстрее шагали мужички, чуя гон на следу, то ли отвыкли ветераны от военных переходов,— шествие продолжалось, и уже пространства второй губернии подходили к концу.
После же того как Спирька пытался увлечь с собою население одного села, последовало приказание конному отряду ногайских татар атаковать и примерно наказать на месте этих самодельных пропагаторов. Стремясь, однако, избегнуть возможного кроволития, отряду был придан А, Т. Штейнпель, уже в полной форме жандармского полковника [65] . По человеколюбию, не желая доводить дело до следствия и тем портить карьеру молодого человека, а вместе с тем стремясь наказать его психологическими средствами, г. Штейнпель захватил с собою в поездку г. Похвиснева... Войско двинулось в путь под командой штаб-ротмистра Казначеева и в два перехода настигло беглецов.
65
Из архивных материалов III Отделения е. в. канцелярии Пересыпкин имел основания заключить, что Штейнпель был лишь подражателем некоего Джолио, жандармского полковника, действовавшего
Встреча состоялась при р. Пене, на выгонах у деревни Апраксине, и три белых разлатых березы давали достаточно тени, чтобы каратели могли без утомления потрудиться здесь. Дабы не пугать одичалых мужиков, отряд всадников спустился в лощинку, и солдаты имели возможность оправиться и попоить лошадей. Прыгая по лужку, коляска приблизилась к толпе, которая остановилась. Шпагина положили позади, на склоне холма; он уже отказывался двигаться дальше. Г-н Штейнпель решительно вытолкнул вперед перепуганного Похвиснева, и тот путано обратился к толпе с объяснением великого значения железных дорог в деле перевозки тяжестей, а также призывал отречься от заблуждения и верить заботам правительства о себе. Он едва стоял на ногах, и — то ли от долгой тряски по дурным проселкам, то ли цвет листвы отражался на нем г— было совершенно зелено его лицо. Однако у него нашлось духу указать на свою собственную судьбу, судьбу простого крестьянского внука, достигшего и в нынешнем положении известных высот и образования. (Ахиллес Теофилович курил тем временем папироску и заметил сквозь зубы, что, наверно, и дедушка был такой же суккэн син.) Тут еще ветерок со Шпагина повернул на молодого человека, и теперь плачевный вид его требовал даже медицинского вмешательства.
— Что ж ты, баринок,— жалостливо кивнул ему Ларион Баюшкин, поглядывая в сторону лощинки,— надгробно-т слово трудишь. Не бойсь, ето не тебя, ето нас драть станут!
Г-н Похвиснев окончательно смутился и, зажимая нос платком, устранился из беседы. В свою очередь, г. Штейнпель притушил папироску и приступил к выполнению службы. Форма к нему больше шла, нежели штатское платье. Уже без доли фамильярности он огласил постановление властей вернуть беглецов в землянки, тело Шпагина, умершего от хронической болезни, предать земле и выдать трех зачинщиков. Он было сам двинулся по рядам выбрать виновных, но мужики заволновались, и тут, между прочим, г. полковнику было нанесено неоднократное оскорбление действием... [66] Это послужило разрядкой злой, истерической устремленности мужиков; наступило трезвое понимание действительности, выступившей в образе г. Казначеева. Из лощинки следили за ходом переговоров. Было красиво видеть, как впереди лихой ногайской лавины легкий ветерок стлался по траве. Погрузив зажмурившегося г. Похвиснева в коляску, Ахиллес Теофилович отъехал в сторону, чтоб не быть помехой действиям г. Казначеева.
66
Судя по личному рапорту г. Штейнпеля, он получил всего два раза по лицу; Маточкин, однако, показал, что целых шесть раз ударил пострадавшего,— Пересыпкину посчастливилось отыскать размашистую, недоуменную резолюцию шефа жандармов кн. Долгорукова: «Государственное дело требует точности. Куда девались остальные четыре раза?» .
(Пересыпкин намеренно миновал описание расправы; и без того чернила пенились и вскипали у него на пере!)
Отправка покаявшихся преступников по этапу в горигорецкий земский суд и бегство Спирьки из-под стражи не нашли отражения в Бланкенгагелевом архиве. Только по частным письмам борщнинских обитателей можно судить, какой страх наводили на округу последующие похождения Маточкина. Удивляло всех,
что, ставши теперь совсем вольным, Спирька не возвратился на родину, а продолжал действовать [67] в районе железной дороги. Им владела странная затея: изловить и посечь самого Бланкенгагеля. В разбое у него не было сообщников, и, может, поэтому охота на него заняла свыше года. Маточкина захватили наконец на чужой свадьбе и на той же тройке, с лентами на дугах и в хвостах лошадей, хмельного, доставили в Борщню. К этому времени казенные бумаги о нем весили почти столько же, сколько и он сам. Горигорецкий тюремный замок был закрыт по случаю ремонта, и, как-то случилось, последние дни жизни Маточкин провел в Борщне. Следующее упоминание о нем попадается только в документах самого открытия дороги.
67
Действия его, однако, не приобрели больших масштабов. Старинное пожелание г. Рынды-Рожновского («пошли, господи, кошмарное преступление, можно прославиться!»), высказанное в частной беседе с О. Р. Бланкенгагелем, так и не сбылось.
Оно произошло 20 июля 1876 года. (Пересыпкин отыскал в старых газетах кое-какие подробности этого знаменательного праздника.) Первым пустили поезд с солдатами, которые пели приличные случаю песни; с той же целью однажды Ной выпускал пробного голубя из своего ковчега. Потом, при стечении народа, на грузовую платформу поставили скамейки, устланные коврами, и впрягли двухосную, со здоровенной трубой, машину, которая дымила, как черт. Здесь уселись директора, инженеры, важнейшие из пайщиков со своими семьями, инспектора наблюдения и другие губернского масштаба деятели, приглашенные на домашнее торжество. (Официальный банкет в честь открытия состоялся двумя днями раньше, в Горигорецке.) Преосвященный согласился прокатиться при условии, что паровоз не будет свистеть в пути. Впрочем, он долго не решался влезать на платформу: «Как все это грустно!» — молвил он. Бланкенгагель махнул платком, простонародье гаркнуло ура, солдаты взяли на караул, поезд тронулся. Искры летели в лицо, потом пошел дождик по причине Ильина дня, и многие не понимали, к чему же все это напрасное стеснение людей? Мокрые вернулись назад, и только Олегово пиршество на семьдесят пять человек вознаградило участников прогулки. Обед длился шесть с половиной часов; слепые воспитанницы из приютского дома непрерывно исполняли кантаты, а Хомутов П. П. произнес речь о культуре, где очень ловко и кстати [68] приравнял борзиговские паровозы к той огненной телеге, на которой, по преданию, пророк Илья отбыл на небо, в нетленные чертоги творца. Когда гроза прошла ив травке засверкало солнце, уже утратившее свою силу в борьбе с грозой, все ходили смотреть на пойманного злодея. Интерес со стороны гостей проявлялся к нему огромный. Они стали полукругом и ждали, и дамы дрожали не только от вечерней сырости, хотя Спирька еще не выходил. Прошло минут десять, прежде чем из погреба вывели под руки Маточкина. На плечи его был накинут рваный чапан. Хомутов П. П. попросил гостей расступиться, чтобы и дамы, не приближаясь, могли видеть то же самое. Разбойник стоял весь в багреце закатного солнца; оно еще пробивалось отлогими лучами сквозь ветви. Спирька молчал, низко опустив голову. Глаза его опухли. Зачем-то наспех, перед тем как вывести, сполоснули его водой. Слипшиеся волосы приклеились ко лбу. Врезалось в память страшное благообразие этого лица. Преосвященный выступил вперед.
68
Еще гремело в небе, и сквозь ленивую радугу надвигался лиловый вечер.
— Приподнимите ему веки! — повелел он. Будучи почетным попечителем народных школ, он
поощрял гражданскую словесность, Гоголя же знал назубок. Бланкенгагелевы молодцы поняли его слова как приказание приподнять голову преступника.
— Видишь ли ты меня, Спиря? — тихо спросил владыка.
— Вижу, да руки коротки... — со вздохом произнес Маточкин, и все подивились обилию железа в этом битом человеке.
Оп лгал, он не мог видеть ничего этими багровыми опухолями; он лгал даже и перед пастырем.
— А ты веселый, Спиря! — продолжал преосвященный, слегка смутясь и грозя посошком.
Темное лицо разбойника оживилось; кажется, он пытался улыбаться всем тем, кого не видел.
— Я веселый. Взял бы ты меня, старичок, в песельники...
Тогда, стремясь соблюсти благочиние, преосвященный сказал увещательное слово, и все увидели, как наяву, громадное черное тело Вараввы, обвисшее на гвоздях и веревках... С глубокой проникновенностью он распространился также о значении новой дороги для простого народа, когда каждый, купив билет в кассе, сможет посетить любую на родной земле обитель. Это был страстный поединок молчащей, отвердевшей души и проповедника, несправедливо забытого историей церкви. Спирька заплакал, хотя и были сжаты его кулаки; его прислонили к дереву, чтоб не упал сослепу на землю. Орест Ромуальдович приказал поднести ему чарку, и тот, задыхаясь, выхлебал ее в мгновенье ока. А преосвященный все говорил о тщеславном знании и напрасной гордыне людского рода. «Вот все болтают: Юпитер, Юпитер! А что это такое — никто в точности и не знает!» Было очень хорошо. Душевное умиление располагает к аппетиту. В воздухе посвежело. Все вернулись к столу. Натуры развернулись, и через полтора часа отца эконома Василь-Дубнянского монастыря замертво и в скатерти вынесли на руках. Если бы не это да не ссора двух бравых путейцев по вопросу о спиритизме [69] , день этот был бы совершенным праздником единения всех прогрессивных сил.
69
За месяц перед тем некий Менделеев выпустил разносную книгу о спиритизме (1876), сбор от которой предназначался на исследование верхних слоев воздуха. Эта отчаянная попытка выудить у русского общества 6000 рублей на постройку какого-то заатмосферного дирижабля, как и следовало ожидать, успеха не имела.
С самого начала, однако, дела на дороге пошли из рук вон плохо. Главные грузы успела захватить Саратовская, и на долю Волго-Ревизанской достались единственно дрова. Первые годы грузооборот был настолько мал, что по зимам не стоило и снегов разгребать. Акционеры разочаровались окончательно... и тут случилось, что новый главноуправляющий П. П. Мельников имел нужду проезжать по новооткрытой линии. И хотя этот высокопоставленный господин слыл великим скупердяем, Орест Ромуальдович совместно с тем же Хомутовым отправился к нему с ходатайством. Дорога все еще не давала своих пяти процентов, и Бланкенгагель собрался просить хоть каких-нибудь военных перевозок, солдат или пушек, или чего-нибудь другого, тяжелого и казенного. Свидание произошло на станции Бармалеево. Мельников встретил гостей радушно, отметил уединенное очарование здешних мест, богатства края и предприимчивость высшего сословия. Похвала смердела издевательством. «Я ждал увидеть горы!» — иронически заключил он, намекая на высокую поверстную цену дороги. В ответ на жалобы он дружелюбно посоветовал открыть на крупных станциях недорогие публичные дома для привлечения иногородних пассажиров. Орест Ромуальдович чопорно напомнил его высокопревосходительству о своем дворянском достоинстве, но генерал-лейтенант суховато осведомился лишь, почем платили хотя бы за отчуждение земель [70] . Бланкенгагель смягчился (главноуправляющий мог, например, потребовать лучших мостов в целях безопасности движения!), почесал бакенбарду и даже отвесил какой-то комплимент мудрой проницательности государственного мужа.
70
Учредители получили по 450 за десятину пахотной и по 285 за порубь, то есть за пенышки разных пород, а дровяные сараи обходились по 3000 рублей.
Очень скоро, впрочем, примерная наглость «горигорецких разбойников», как стали их величать в губернии, потерпела крушение. На дровяной дороге кормилась уйма всяких директоров с многочисленной родней. Пятипроцентные государственные субсидии не покрывали и наполовину хищений, производимых под видом окладов и жалований. Тогда Бланкенгагель заложил акции, в надежде обернуться к моменту оживления перевозок, но дошлые люди дознались, что сумма акций все же не покрывает его счетов. Банк потребовал покрыть возникшую разницу и следом принял крутые меры. Дело попало в руки следователя по особо важным делам. Управляющий дорогой, Э. Г. Гриббе, показал на первом допросе, что деньги были изъяты по приказанию Бланкенгагеля на благоустройство края, а кассовые прорехи наспех залатаны дутыми векселями. Вся губерния с замираньем сердца острила об аресте предприимчивого Ореста. Предводителем дворянства стал радикал, бывший мировой посредник в крестьянской реформе и непримиримый враг Бланкенгагеля. Уныние опустилось на Борщню. Учредитель действительно сидел под домашним арестом. Сюда заезжали на дрожках ходатаи, шпионы, замешанные в неприятность чудаки и просто воронье в поддевках и суконных казакинах. Опускались шторы, и час спустя небритый казачок отвозил на почту секретные депеши. Они остались без ответа. Петербург молчал. Адлерберг был болен.
Орест Ромуальдович много читал в эти дни. Его настольными книгами были уложение о наказаниях и апокалипсис. Так он примеривался по одной и вкушал горькое противоядие из другой. (Кстати, из столицы стали поступать запросы об исчезновении государственного преступника С. М. Маточкина. По-видимому, С.-Петербург также желал приложить руку к злодею.) Иногда Орест Ромуальдович спускался к Похвисневу в его получуланчик и до одурения играл с ним в шашки... Аркадий Гермогенович скучал. Ничто более не задерживало его в этом приюте изящной жизни, как он сам называл когда-то Борщню. Дудникова отправили вместе с Бланкенгагелевым отпрыском в столицу, Танечку же — в Крым, чтоб избавить их от присутствия при последнем акте родительского позорища. Романтические рощи опустели. Желтый лист валился на дорожки, и по ночам Спирькиным голосом кричал ветер. Ореол Маточкина окончательно истаял в его глазах еще до поездки со Штейнпелем на расправу, едва Аркадий Гермогенович усвоил, что уж его-то самого этот самодельный Спартак зарезал бы в первую очередь за одно блудливое выражение глаз. Аркадий Гермогенович решил исчезнуть из Борщни. Он сделал это, даже не поблагодарив за гостеприимство. «Я задыхаюсь в спертом воздухе все еще крепостных латифундий!» — писал он в оставленной записке и обещал искать в других местах народную правду. (Так сильна была его уверенность, что Танечка по возвращении станет расспрашивать о нем!) Записку увенчала латинская цитата о Карфагене, который должен быть разрушен.