Дорога на простор. Роман. На горах — свобода. Жизнь и путешествия Александра Гумбольдта. Маленькие повести
Шрифт:
Федюня, молодой балагур, из строгановских, давно уже вовсе свой в казачьем войске, толкнул Гаврилу Ильина. Была сосущая, щемящая пустота предутреннего часа, когда всего чернее, непобедимее всего ночь; одно сырое, необъятное дыхание невидимой реки беззвучно обволакивало весь мир. Причудилось? «Стой, мы охотники, нам не чудится». Федюня припал к земле. Лежащий, нет, ползущий человек возле копаной землянки атамана колыхнулся извилистым движением. Кто? Перебежчик из–под караула? Лазутчик, стало? Что он высматривает во тьме? «Батьку убить!» Вмиг сквозь тьму Гаврила, как при молнии,
…Площадь. Полным–полно народу. Бесконечно давняя и такая далекая — не дойдешь, не доедешь — широкая площадь, как во сне. Двое мальчишек, рыба в руках. Женщина на коне, смуглая, рослая, худая, большерукая. Женщина — это его мать. И за конем по земле, сопротивляясь волокущему аркану змеиными движениями белого жирного тела…
— Оспа! Савр! — подумал ли, крикнул ли Ильин…
Все это — вмиг. Вскочил лазутчик. Когда он успел захватить пищаль… две заплечных, легких — вот что в руках его. Все при той же молнии, на бегу, ясно работала мысль Ильина. Не для того в полночь очутился в стане («Как? Откуда? Чудом…»), не для того, конечно, чтобы пытаться удирать еще до света. Ясно — встретил, кого нс ждал. Ермака! Донского. Того, кто помог матери схватить его в тот день на Дону. И хоть остался еще неузнанным (кто ждал его здесь!), но ужас погнал вон, пока ночь, пока нет свету. К Кучуму вернуться — с чем? Убить вождя казачьего! И для хана — и для себя! Нет, — так хоть пищальку, «огненный бой» — все же авось не прогневится хан…
Крики, повскакивали люди. Сталкивались, мешали друг другу. Ругань, суета, мелькнул огонь. Грохот выстрела с вала — охрана пальнула в поле. Савр изворачивается, проскакивает, отпихивается — и уже на самой насыпи. Точно наизусть знает дорогу, видит сквозь темноту, точно кошачпй глаз, собачий нюх у него.
— Федюня! Федю–юня!
Охотник уралец сиганул — как в воду! — и ухватил плечо беглеца. Ильин — следом. От дозора на валу спешили казаки, — раньше б понять им, где перенимать беглого! Один впереди, скорей, ох, скорей!
Кто б подумал, что в жирном этом, коротком человечке такая сила? Может, ужас удесятерял ее? Вся жизнь его была цепью страшных дел, в одном локте от смерти, вся жизнь его прошла в тревоге и ужасе, тщетной мольбе о тиши, о жене, не открывающей лица перед чужим взором, о кусте фиг в своем саду над журчащей водой…
Он падал на землю, вывертывался, вцеплялся зубами, не отпуская оружия, лягнув ногой, заставил отшатнуться Ильина, сшиб Федю, сам кубарем покатился наружу, в пустую мглу. Но передний казак из дозорных догпал его. Сопящее дыхание, возня, хрип — душат за горло… Федюня, Ильин, еще пятеро — уже внизу вала, в чавкающем болоте. Два факела, стеля огненные искряные полосы, прочертили дорогу туда с насыпи. Казак лежал, навалившись на отнятые самопалы. Беглец исчез. Черное пятно с курящимся парком быстро росло около казака.
В чистой белой рубахе положили Цыгана. Один глаз его никак не хотел закрыться. Точно он хитро все выюркивал из своей щелочки и подмигивал на спокойно–неподвижные, одна покрывающая другую руки: «Ишь ты как! Не шевелятся, не
Давешние караульщики, упустившие Саара, выставлены с исполосованными спинами тут же, на позор и муку себе. Сильнее не стали их наказывать — не одни они виноваты в этом ночном деле.
Стояли и проходили казаки. Молчали. Кольцо, отойдя к землянкам, сказал с сердцем:
— Брехал брехун: голову класть велим. И не велели — кому таскать ее надоело? — да вот она лежит, Цыганова голова!..
Двадцать третьего октября казачье войско пересекло Иртыш.
16
В те времена Иртыш оставлял лишь ленту плоского прибрежья, как бы пятачок иод кручами Чувашева мыса, там, где теперь Княжий луг.
Кучум преградил прибрежье засекой.
На мысу стали его главиые силы.
Место казалось неприступным.
Здесь в темноте высадились казаки на топкую землю.
Спешно, безмолвно перетаскивали с ладей ядра, порох, пшцалн. Ночь без сна.
На заре косо, свистя, полетели стрелы с голой и черной Чувашевой горы, и над ней показался зеленый значок.
Тогда взвилось знамя над тем местом, где стоял Ермак.
Татары разглядели весь казачий лагерь — как он мал, и выкрикивали сверху бранные слова… Сам загнал себя в западню безумный враг — между горой, рекой и неприступно укрепленным местом.
И они привязывали к стрелам дохлых мышей и баранью требуху.
Казаки бросились на завал и отхлынули обратно.
Но спокойно развевалось казацкое знамя, и, заглушив крики умиравших, грянули бронзовые горла пушек.
Пушкарь огромного роста щипцами хватал каленые ядра. Он высился, окруженный дымом и запахом горелого войлока и тряпья, и отпрыгивал, когда отдавала пушка. Полы длинного кафтана затлевали на нем, и Бурнашка Баглай урчал, и ворчал, и ухал, приседая вслед ядрам.
Только ядра плюхались в вал, безвредно вздымая столбы праха и древесного крошева из засеки, пересыпанной песком.
А когда смолкли пушки, донеслись снова сверху крики и хохот.
Уже поднялось солнце. И тут решили наверху, на Чувашевом мысу, что пора кончать дело.
Оправдался первый расчет Ермака! Выманили! Татары сами в трех местах проломали засеку и хлынули, согнувшись, вперед.
— Алла! Алла!..
Ермак стал у знамени. Он стоял, обнажив голову. Войско видело его лицо с темными скулами, с небольшими, тяжело запавшими глазами, освещенное солнцем с востока над железными плечами кольчуги.
Дрогнуло и двинулось знамя Ермака.
Брязга, маленький, прыгая через рытвины, бежал впереди всех.
— Любо, любо! — кричал он и махал саблей.
Ругатель, матерщинник, который и словечка не скажет впросте, выкрикивал он это простое: «Любо!», словно в отчаянном этом бою потеряли силу все его выверты, загибы, богохульства.
Сшиблись бешено, с грудью грудь.
Эхо кидало, как мячи, вопли, лязг, грохот, точно там, в воздухе, шла вторая битва над пустынной водой.
Отчаянный бой! Какой расчет в нем?