Дорога на простор
Шрифт:
Чисто, тихо, чинно. Со стены глянули изображения – привычные, приютные, домашние: белые храмины, золотые главы, благостный град; Георгий Победоносец, попирающий дракона, покровитель воинств; Николай Мирликийский со знаком благословения и елеем; великомученик Христофор-песьеглавец. И зверь, выходящий из бездны. И Сергий Радонежский, укротивший медведя. И светильники Русской земли, воссиявшие на соборах при царе Иоане, собирателе святынь царства, – Макарий Калязинский, Иона-митрополит… Он взял перо. Но погребальный перезвон все стоял в его ушах. Он поправил скуфейку на коротко остриженных, по-монашески, волосах.
Перо забегало по листкам. Он писал. Под ярмом басурманским
Простоит! Сколько крови пролито, чтобы уберечь, спасти, украсить Град, утвердить землю. Той всенародной, веками проливаемой крови. Нету земли в мире, которая приняла бы столько мук, сколько Русская земля. И что стало на той святой крови, то не порушится.
Так он писал. Скупой свет сочился сквозь слюдяное окно. Там снежно, бело за окном. И тихо. О, сколь облыжна тишина!
Если б не слюда в окне, он увидел бы их, те терема. Они выше монастырских стен. Крамола возвела их. Не в ханском стане, не в Литве, – тут, в сердце Москвы, в сердце сердца страны. Когда изнемогла страна, – и вот обессилет, – про что думали они, вельможи? Они рвали на части ее, надрывающуюся в бореньи на ливонских полях. "Каждый за себя", – вот что думали они. Не Русь, не Москва, а мой двор, двор Милославского, Курбского, Львова, – вот что думали они. И они низводили кривду в суды. И на вороньих крылах летели во вражеский стан, чтобы призвать супостатов в дом отцов своих. И врагам отворяли города. И смерти искали того, кто стал за великую землю и не дал им кормиться ею. Сколько их?
И не в теремах только (о, если бы только в теремах!), и не в боярских охабнях ищи лукавого их разума: он и под святительскими митрами, он и в монастырях и соборах, в хитростных книжных словесах. В латинском и в еллинском научении: лишь бы не в русском!
Он вспомнил одного из них. У него было румяное лицо и рыжие вихрастые брови под смиренной скуфьей. Она не смирила его. Он сменил свой боярский двор на монастырь. Неволей, может, а то и схоронился там: "поймай меня!" И хотел, чтоб монастырь стал его двором. Он обличал: "То не правила ваши, а кривила". Так шатал он древлюю твердость. "Царский суд! – говорил он. – Есть и повыше… Пусть судит царь со всеми князи и бояры". Вот куда он тянул. И от Омира приводил, от Аристотеля, из Платонова "Симпозия". Насмешливо предложил: "Если что не гораздо, исправь".
Песок посыпался на исписанные листки. Перо забегало дальше. "Мой двор!" – кричат они. И кричали в городах: Новгородский двор! Псковский двор! Но в Пскове же старец жил, Филофей – он не был боярином. И в разрядных книгах нет родословия Иосифа Санина, игумена с волока Ламского. Выше святительского суда, выше боярского синклита, выше княжьих распрей поставили они власть царскую – обруч, стягивающий царство. Да едино будет оно. Сломи обруч – и рассыплется царство. Не великому ли князю Ивану Васильевичу, третьему Иоану, что потоптал ханскую басму, предстоял Иосиф Волоцкий, преподобный? А с тех пор еще дивно приумножилось царство. Семнадцать златых степеней сосчитала с начала его до нашего времени, до времени Ивана Васильевича, четвертого Иоана – Степенная книга. Чтобы оглянулось и подивилось само на себя государство в славном, многострадальном
Он писал. Но тихий поскрип пера не мог заглушить погребального звона в его ушах. И он откинул легкое перо. То воля государя. Да не посужу его. Сквозь стремнины и водоверти ведет многоочитый ум царя корабль земли нашей. Это выпало ему – грозный путь к славе. Тяжесть непереносимую поднял на рамена – ни отец, ни дед его не ведали того бремени. Да не посужу его. Исполину подобен он, который вышел рубить и корчевать лес, полный смоков и скорпиев. И смущается дух его посреди неусыпных, исполиновых, неподъемных человеку трудов. Видит он неслыханно истерзанную землю. Ближний не посмел идти с ним путем его. Темным гневом помраченный, поразил он сына, того, кто продлил бы царство. Скорбно усомнился в деле своем. Унывный звон со звонниц, похоронный, пролился над Москвой, над славным, пресветлым, над великим градом. О тех, кто злую гибель умышлял Руси и ему, кормчему, царю. О срубленных головах зверя, выходящего из бездны. Да не посужу его, господи. Безмерна мука его. Да укрепится смятенный дух. Да снимется скорбь с него. Да все люди на Русской земле, кто бы они ни были, станут ему помощниками. Да увидит он плод трудов своих и радость земле.
Он глядел на слюдяное оконце. Там, за окном, шел снег, потом улегся ветер, снег перестал. Отблеском новой белизны просветлело слюдяное окно. Постучали. Келейник стоял за низкой дверью – надо пригнуться, чтобы войти в нее.
Некий человек ждал.
Человек был из царского дворца. От царя. И от митрополита.
Он привез весть. То была радость.
"Возвеселитесь сердцем: новое царство послал бог России!”
Тот, кто писал у липового стола, выслушал весть. Широко перекрестился и положил земной поклон.
По свежему, пахучему, поскрипывающему снегу побежали люди.
Вдруг снова ударили колокола, но праздничным, звонко заливающимся перебоем. Трезвоном перекликались улицы и площади.
"Радуйтесь!" – прокатилось по городу. Мешки с медью высыпали для нищих, ибо настал праздник во всей Москве – для всей земли Русской.
Сибирских послов кормили на государев счет.
Им надо было оставаться в Москве, пока медленно скрипели перьями приказные, велемудро сплетая словеса указа, и собирали сибирскому казачьему войску припас и царское жалованье.
Грамота не дошла до нас. В ней, уверяет летописец, величался Ермак князем Сибирским.
Как обещал Иван Васильевич, велено было готовить рать для похода на Иртыш. Дьяк Разрядного приказа известил о том казаков.
Но золоченая решетка Красного крыльца больше не размыкалась перед ними.
Праздные, они бродили по улицам и площадям. И больше всех – Гаврила Ильин, легкий человек.
Он смотрел, как на широкой площади у Кремля – на Пожаре проворные люди в бараньих шапках сбывали татарские седла, халаты, зелье, лохмотья и потрепанное узорочье, кривые ножи и тусклое ордынское серебро.
Вот мелькнуло шитое очелье, но продавец глянул зорче на покупателя, на рыскающие глаза и култышку-бороденку ярыжки – миг, и очелье исчезло в рукаве продавца, сам он отступил на два шага, и толпа смыла его.
Шныряли черные монахи. Под рясой у них – частицы мощей и животворящего древа, гвозди с присохшей кровью христовой. Дай медный алтын – будет твое.
В стороне переминался на задних лапах приведенный горбатым поводырем ручной медведь. И бездомные, ютившиеся под кремлевской стеной, глазели, как он ходил, выпятив пузо, и грыз кольцо, представляя спесь.