Дорога неровная
Шрифт:
Татьяну огорчал младший сын, самый озорной и бесшабашный из сыновей. Был мал — дрался да шкодил, вырос — а известно: маленькие детки — маленькие бедки, большие дети — большие и беды — стал пропадать где-то целыми ночами. Мать тревожилась: парень красивый, девушкам глянется, а как бы за эти поглядки не попало Николаше от парней. Да и помощи от него мало в доме. Хоть и работает, а получку почти всю тратит на себя. И от Людмилы нет подмоги: вышла замуж за Васю-матроса, Мишиного дружка, который как объявился в Костроме, так сразу и записался в Костромскую милицию, а потом они в Москву перебрались. Вася тот — босяк босяком, матерщинщик, не то, что от Людмилки помощь получить, а самой ей эта помощь с малым дитем требуется.
Вздыхала
Москва ошеломила Николая многолюдием, золотом церковных куполов. Ночевали они с отцом не у Людмилы, а в казарме у Миши: отец не жаловал Васю-матроса, да и хотелось ему побыть с первенцем, ведь через два дня курсанты отправлялись на фронт. Николай ночь напролет разговаривал с братом и как когда-то в детстве влюбленно смотрел на него — Миша, высокий, в ладно подогнанной форме, был очень красив. Отец во время разговора сыновей, как всегда, молчал, но в его взгляде была особая любовь к старшему, гордость за него. А еще была тревога, ведь молодым командирам предстояло принять командование только-только сформированными необстрелянными частями молодой Красной Армии и сразу — в бой. А Миша не их тех, кто прячется за чужие спины.
— Как жить думаешь? — спросил Миша у брата. — Мама пишет, что шалопутный ты совсем стал, дома часто не ночуешь.
Колька покраснел, вспомнив бессонные ночи с Анфисой, пробормотал:
— Да мама зря беспокоится, и ничего такого я не делаю…
— Эх, Колян, время-то какое пришло хорошее! — обнял его Миша. — Наше с тобой время. Тебе, брат, учиться надо. Не сиди в конторщиках. Учись. Нам люди нужны грамотные, свои специалисты. Понял, нет ли?
А Колька вдруг отвернулся, смахивая нечаянную слезу: останется жив брат, услышит ли он снова забавную присказку: «Понял, нет ли?»
В день отправки войск на фронт на Красной площади было много народу: Москва провожала своих сынов, слушала, затаив дыхание, своего вождя — Ленина, стоявшего на деревянном помосте-трибуне. Константин смотрел вокруг и удивлялся: столько народу, а над площадью тишина, слышно каждое слово, хотя он и Николай стояли далеко.
Едва Ильич завершил речь, как над площадью зазвенели людские голоса, площадь будто зашаталась, загудела, в воздух взлетели матросские бескозырки, красные фуражки Кремлевских курсантов, взметнулись вверх тысячи рук, потрясая винтовками, шашками: народ клялся, что не пощадит ни сил, ни даже жизни ради победы революции… Площадь гудела единым мощным возгласом: «Ура Ленину! Да здравствует Ленин!» А тот стоял на помосте у барьера простоволосый, улыбался приветливо и махал кепкой, зажатой в руке.
Грянул звонкой медью оркестр, и первые Кремлевские курсанты, молодые командиры, с площади строем двинулись на вокзал, не зная, что шагают они в историю. Мелькнуло веселое Мишино лицо, толпа шатнулась и отбила Константина от Николая, который стоял почему-то на месте, вместо того, чтобы побежать за колонной бойцов, пристроиться рядом с братом.
Юношу толкали со всех сторон, а он глядел на Ленина, как когда-то смотрел на царя, стараясь запомнить все до мельчайших подробностей. Но тогда, в тринадцатом, не было такого восторга, не трепетало так сердце от огромной радости, переполнявшей Кольку Смирнова. Царь был недосягаем, как Бог, его равнодушный взгляд, скользнувший по Кольке, не оставил в сердце ничего, а тут хотелось подбежать к Ленину, рассказать о своей жизни, о мыслях, и Колька знал: Ильич поймет, ведь не зря же глаза Ленина, казалось, заглянули ему в самую душу, словно спросили:
А Ленин сел рядом с шофером в открытый автомобиль, украшенный по краям красными флажками. Шофер нажал на клаксон, но народ плотным кольцом окружил автомобиль, и взволнованный шофер начал беспрерывно сигналить, потому что не мог двинуть автомобиль вперед. И тогда Ленин, улыбаясь, похлопал водителя по плечу, дескать, не надо, товарищ, нервничать. Потом поднялся на ноги, все так же улыбаясь, посмотрел по сторонам, и Кольке опять показалось, что Ленин чуточку задержал на нем свой взгляд. Ленин что-то говорил людям, но те не трогались с места, зато автомобиль словно обрел неожиданно крылья: десятки рук подхватили его. Так и плыл автомобиль от помоста до Спасских ворот на руках ликующей толпы. И Колька тоже был в той толпе, тоже тянул руку, чтобы хоть на миг коснуться автомобиля Ильича. Он опамятовался лишь тогда, когда стали еле слышны трубные звуки оркестра, заметил, что рядом нет отца, и бросился в ту сторону, откуда ветер доносил звуки марша.
Колька бежал по московским улицам, и оркестр был все слышнее, у него уже не было сил бежать, а все же бежал, пока не настиг колонну красноармейцев. Он пошел скорым шагом вдоль колонны, всматриваясь в лица бойцов, искал брата, пока, наконец, не увидел Мишу и отца, семенящего рядом с ним.
Николай пристроился к отцу, Миша сверкнул улыбчиво глазами, кивнул одобрительно головой. Таким улыбчивым и гордым запомнился Миша Николаю на всю жизнь.
И все-таки Михаилу Смирнову довелось еще раз побывать в родном доме.
Темной ноябрьской ночью зацокали копыта по улице, скрипнув, остановилась телега у ворот смирновского дома, тихого и затемненного, совсем не похожего на того бревенчатого щеголя, что встал в конце фабричной улицы, когда Константин Смирнов провожал взглядом отца, ускакавшего навсегда по дороге. Но теперь дом уже не крайний в шеренге своих сородичей, за ним выросли другие — большие и маленькие, и смирновский дом уже не такой красивый, как прежде, есть и покрасивее.
Константин сидел на крылечке, курил трубку, думал, давно уж ставшей привычной, думу о своей жизни, о детях, вылетевших, как птицы, из родового гнезда, и следа за ними, как за птицами, что порхают в небе, не видно. А еще хотелось Константину вскочить на коня — ах, какой у него был конь-красавец в таборе отца, быстрый, как ветер, послушный и верный друг — и помчаться в поле, туда, где небо в рассветное время целует алыми губами землю. Помчаться лесом так, чтобы ветки больно хлестали грудь, тогда, может быть, в ней перестало болеть сердце о детях-птенцах, его, Константиновых, цыганятах… Смирнов так задумался, что не услышал, как перед воротами остановилась телега, и кто-то постучал, требуя откликнуться.
Константин спустился с крыльца, тоже постаревшего, как и дом, скрипнувшего под его ногами, выхватил плетку из-за голенища: некого учить этой плеткой, потому Константин и снял ее с гвоздя, стал носить по-цыгански за голенищем, а почему, и сам не мог объяснить.
— Смирновы здесь живут, отец? — спросил молодой парень в красногвардейской форме, державший под уздцы запряженную в телегу лошадь, когда Константин открыл калитку.
— Здесь. А кого надо?
— Смирнова Константина Романыча или Татьяну Николаевну.
— Я — Смирнов Константин, — ответил он приезжему. — Что надо?
— Ну, тогда впускай нас во двор, отец, мы приехали.
— Это зачем? — Смирнов угрожающе поигрывал плетью.
— А затем, что сына вашего, Михаила Константиныча, я привез. Своего командира. Ранен он крепко.
Холодом охватило Смирнова. Трясущимися руками начал выдергивать запорную жердь из скоб. Красногвардеец осторожно ввел лошадь в распахнутые ворота. На телеге лежал, накрытый шинелью и куском брезента, человек. «Головой вперед! — опалило радостью сердце. — Живой, значит!»