Дорога неровная
Шрифт:
— Слава героям порт-артурцам! Слава!
— Слава-то слава, а вот сидим взаперти, словно каторжники, — зло ворчали солдаты.
— Вот-вот! — весело подхватывал Поздышев. — Это вам за кровь вашу, за веру, царя и отечество, — и потом начинал говорить такие слова, за которые, будь среди них доносчик, Поздышева сразу же вздернули бы на виселицу, а остальных распихали по острогам.
Ермолаев держался поодаль от Григория и его друзей, но чутко вслушивался в его слова. И великое смятение зарождалось в его душе. Слова Григория — не те, что слышал он от социалистов на заводе Кноха, которые призывали лишь к свержению царизма. Григорий говорил еще, что и заводчиков, и помещиков надо смести с земли, а их имущество национализировать,
Ночами Григорий — его место было рядом с ермолаевским — начинал разговор и с Егором. Они беседовали о своих семьях, о жизни своей. От Григория впервые узнал Егор, кто такие большевики в Российской социал-демократической рабочей партии, и не заметил, как стал думать так же, как и Поздышев.
— Ты думаешь, почему нас здесь держат? — спрашивал Григорий. И сам же отвечал. — Потому, что в России волнения. В девятьсот пятом, когда мы у японцев прели, в Москве восстание было, бои на Пресне шли страшенные, много наших погибло, но и мы им жару дали.
— Откуда знаешь?
— Сорока на хвосте принесла, — отшутился Григорий, но тут же серьезно сказал. — Машинист знакомый на паровозе оказался, видел его, когда на кухню ходил. Он мне весточку и подал. А мы, пленные, партийные или нет — все против войны, как и большевики, вот и считают нас большевистской заразой. Мы, дружище, Ермолаев, такую задачку генералам подкинули, что они скоро голову сломают, думая про нас: и в Россию нас нельзя, мы же большевикам подмога, и в тюрьму героев порт-артурцев тоже нельзя, да и здесь нас больше нет возможности держать. Во как! — и вслед сдержанный смешок. — Но ты молчи про машиниста. Верю тебе, Егор Корнилыч, наш ты человек, крепкий мужик, только вот умом шатаешься. А нас, порт-артурцев, помяни мое слово, постараются разделить да поскорее выпихнуть поодиночке с эшелона, чтобы не объединились мы да не забузили. А может, как раз и ждут, чтобы стали возмущаться: тут-то нас и погладят казацкими нагайками, да в кутузку. Знаешь, что писалось в воззвании баррикадцам во время московского восстания? Дескать, пехоту не трогайте: солдаты — дети народа, их на рабочих натравливают офицеры. А вот казаков не жалейте, потому что на них много рабочей крови, они всегдашние враги рабочих, пусть лучше не воюют с народом, а уезжают домой к семьям.
А за стенами вагонов, и в самом деле, не знали, что делать с порт-артурцами. Между тем гражданские все ближе и ближе подступали к эшелону, постепенно оттесняя солдатские цепи. Особенно старались женщины-солдатки. Они отчаянно лезли под приклады и нагайки, кричали:
— Антихристы! Что вы своих стережете? Может, наши мужики там сидят, а мы и не знаем! Выпускайте людей! Леша, Ваня, Степушка! — долетало до вагонов.
Солдаты тоже рвались из вагонов, однако, возле каждой теплушки, едва откатывалась в сторону дверь, возникала ершистая штыковая заграда, и солдаты отступали назад, не бросались на штыки.
Наконец, видимо, пришел приказ свыше, и по вагонам забегали офицеры, составляя списки, кто и откуда родом, кому, куда надо, и Ермолаев подивился предвидению Григория. Ермолаев, конечно, хотел вернуться в Тюмень к семье, а Поздышев записался в группу хабаровчан. Кое-кого решено было выпустить из вагонов уже во Владивостоке. И тут произошло непредвиденное: женщины рванулись вперед, смяли внешнее оцепление, а из вагонов им навстречу выскакивали порт-артурцы. И те, кто оставался, и те, кому предстояло ехать дальше. Брань висела в воздухе, хлопали нагайки, кричали женщины. И случилась бы беда, потому что разъярённые порт-артурцы бросились на солдат, защищая женщин — кто-то уже овладел оружием, если бы начальник эшелона не догадался крикнуть:
— По вагонам! По ва-а-го-о-на-а-ам!!! — а сам ринулся к паровозу, бешено заорал на машинистов. — Трогай, мать вашу! Пошел!!!
Эшелон дернулся, медленно сдвинулся с места, порт-артурцы опомнились, или, скорее всего помимо
Ночью под колесный перестук Григорий вновь беседовал с Ермолаевым, и Егор спросил:
— Почему ты, Гриша, хочешь в Хабаровске сойти, ведь ты — из Петербурга?
— Да, — вздохнул Поздышев, — я оттуда. Но по документам — иркутский, вишь, какое дело. — Он помолчал. Потом зашептал прямо в ухо товарищу. — Беглый я с каторги, да не бойся, никого не убивал, — успокоил он Ермолаева, заметив, как тот чуть не отшатнулся в сторону. — Я еще в девятьсот третьем в Сибирь угодил, как политический, да бежал. Но не на запад, в центр, куда обычно все уходили, а в Хабаровск пошел. Там я потихоньку с товарищами связался, документы мне выправили, готовился уж в Россию ехать, а тут мобилизацию объявили, и товарищи направили меня в войска. В армии точно никто бы меня искать не стал, да и ведь надо же кому-то было в армии агитационную работу вести. Однако же кто-то нафискалил про меня, и мне передали, что ждут меня в Иркутске, думают, что раньше из эшелона уйти не смогу, при вас же брать меня опасно, небось, заступились бы, а? — обратился он к Ермолаеву.
— Знамо дело, — солидно подтвердил тот, — заступились, и тогда уж точно взбунтовались бы солдатушки, бравы ребятушки: уж очень обозлены все.
— Ну вот, и жандармы точно также подумали, — сказал Григорий, — потому товарищи решили, чтобы сошел я в Хабаровске, вот мы и уговорились с одним из наших, что я по его документам сойду в Хабаровске, а он — в Иркутске. Начальник эшелона ведь не всю «серую кобылку» в лицо знает, и пройдет все хорошо. Пока разберутся, я уже далеко буду. А ты, Егор, к большевикам прибивайся.
— Да откуда у нас в Тюмени большевики? — возразил Егор. — Слыхал, поди, что Тюмень — столица деревень.
— Наш брат всюду есть. Мало нас пока, но будет больше, вот увидишь, — убежденно сказал Григорий.
И не знал тогда Ермолаев, что и он, как Поздышев, станет большевиком. Лишь знал, что вряд ли встретится с товарищем, и заранее жалел об этом.
Эшелон миновал Хабаровск, Иркутск… Громыхая колесами, мчался на запад почти без остановок: всюду эшелону давали «зеленый свет», останавливался он лишь там, где бывшие пленные солдаты должны были покинуть эшелон да на глухих разъездах, где раз в сутки выдавался скудный паек. Словом, все делалось для того, чтобы побыстрее рассеять по сторонам «революционную заразу», дескать, по-одиночке солдаты не осмелятся бунтовать — Григорий и в этом оказался прав.
Ермолаев теперь лежал на нарах один, ни с кем не разговаривал, подложив под голову крупные ладони, смотрел в потолок теплушки и все думал, думал, вспоминая всю свою жизнь, ведь она, прожитая уже жизнь, вспоминается не только в последний, смертный, час. Чаще всего она пробегает перед глазами, когда человеку плохо, когда нерадостно на душе. А чему мог радоваться Ермолаев, возвращаясь на родину, имея лишь мозолистые руки да кресты на груди, а к ним вон как относятся, видал уже…
… Жил да был-бедствовал в деревне Викулово Ишимского уезда мужик Корнил Ермолаев. Росли у него двое детей — Агафья да Егорашка. Трое сыновей у Корнила было до Егора, в Сибири это — путь к богатству, ведь когда в семье много рабочих мужских рук, то, знай, работай, не ленись. Но первого сына жена Катерина на чужой полосе родила в страдную пору неживого. Второго сына корь унесла, третьего — дифтерия. Негде было бедняку денег взять на лекарства, да и далеко те лекарства — в Ишиме. Один сын вырос — Егор. И все-таки свою мечту — иметь крепкое хозяйство — Корнил не оставил. Тут и случай вышел: богатый сосед задумал сына женить и решил прежде поставить ему новый дом, а Корнила нанял лесорубом. Выходило так, что после расчета мог Корнил купить себе лошадь, а если б выдался год урожайный, то и на коровенку хватило бы, зимой можно было бы еще заняться извозом в Ишиме.