Дороги, которые мы выбираем
Шрифт:
Вот и теперь я стоял у длинного белого здания нашего управления и смотрел на туннель. Укатанные автомобильные дороги устремлялись со всех сторон к горе, мчались автомашины, груженные лесом, бухтами электропроводов, контейнерами; где-то гудел электровоз, поблескивали в лучах вечернего солнца провода линий высоковольтной передачи.
В двухстах метрах от меня чернел восточный портал нашего туннеля. Нитки электроогней, бледных у выхода, куда еще проникал солнечный свет, и все более и более ярких в глубине туннеля, были хорошо видны отсюда. Мой туннель!..
А ведь всего полтора года назад здесь
А сейчас?..
Неужели мы, мы сами, своими руками пробили эту гору, проложили эти дороги, построили эти дома?
Сами, сами!
Мне было радостно думать об этом. Я забывал о том, что нам предстоит еще год работы, немало трудностей, обо всем, что мешало строить туннель…
Я полюбил эти места. Не только полярный день, когда с утра и до утра солнце лениво плывет по небу и лучи его то золотят леса, то будто разжигают огромные костры в глубинах озер, и розоватые отблески чуть вздрагивают на неподвижной водной глади. И трава становится такой зеленой, что, кажется, сама жизнь дышит в каждой травинке и хмурые черные горы расправляют свои тысячелетние морщины и улыбаются, приветствуя солнце. А солнце медленно плывет по небу и зовет тебя за собою, вперед и вперед…
«Смотри, — слышится тебе, — ты знаешь этот лес, уже много месяцев подряд ты видишь его… Но пойдем со мной туда, в чащу, пойдем — и ты увидишь такие цветы, которых никогда в жизни не видел, разве что в детстве, потому что в ранние годы видишь много такого, что можно понять, лишь когда постареешь, — понять, но уже не вернуть… Ты услышишь, как растут деревья, как шепчутся между собой стебельки травы, как спорят ветки… Смотри, ты знаком с этой горной тундрой, исшагал ее вдоль и поперек. Может быть, она кажется тебе мертвой, бесплодной? Но иди за мной, сюда, где камни, валуны, вросшие в землю тысячелетия назад, не бойся — со мной ты сумеешь пройти всюду, — иди, и ты увидишь жизнь, которая берет свое с бою, как и все в этих местах… Я покажу тебе карликовые деревца, которые бессильна раздавить тупая и грозная сила тысячетонных камней, стебельки, на которых краснеют вкусные ягоды… Иди!»
…Я любил не только бесконечный полярный день, но и схватки с беспросветной ночью, когда зажигались, и казалось — навечно, электрические огни, когда ветер раскачивал фонари на нашей площадке и светлые пятна метались по темно-серому снегу… Ночь со всех сторон идет в наступление, надвигается на тебя, но ты режешь ее черное бесформенное тело лезвиями мощных прожекторов, преграждаешь пути лавинам, несущимся в кромешной тьме с этих, ставших во мраке предателями, гор… И ты знаешь: ночь отступит. Ведь откуда-то издалека к нам спешит солнце… И разве показалось бы оно нам таким красивым, таким желанным, если бы не отступившая ночь?
…Я стоял и смотрел на туннель, на автомашины, на линию электропередачи, стоял и смотрел, забыв все огорчения. Потом я вспомнил, что Кондаков приглашал меня зайти к нему вечером.
Мне не хотелось идти к Кондакову. Но я подумал о том, что, может быть, дома, в неофициальной, так сказать, обстановке, мне удастся вырвать "у него еще несколько тонн цемента, — и пошел к нему.
— Садись, — сказал Кондаков, когда я вошел в столовую, — только тебя и ждем.
Они уже сидели за квадратным столиком, в стороне от обеденного: Кондаков и один из моих начальников участков, Рожицын, молчаливый молодой человек.
— Садись, — повторил Кондаков, любовно перемешивая на столе черные костяшки домино. На лице его застыла блаженная улыбка. Он предвкушал удовольствие.
— Капусту принес, козел? — осведомился Кондаков, хитро прищуриваясь и причмокивая своими толстыми губами. Этими словами он обычно начинал игру. Я промолчал.
— Мм-ээ! — проблеяла глухим басом Людмила Тимофеевна, жена Кондакова. Она шутила.
«Ну, зачем я сюда притащился?» — мысленно спросил я себя, присаживаясь к столу.
Кондаков высоко поднял руку с зажатой в ладони костью и с грохотом опустил ее на стол. Игра началась.
Я почти механически выкладывал на стол свои костяшки, ожидая момента, когда азарт Кондакова спадет и можно будет вернуться к разговору о делах. Но Кондаков играл самозабвенно. Он бил по столу так, что вздрагивали хрустальные водочные рюмки, стоящие в горке неподалеку.
Наконец я не выдержал и сказал:
— Павел Семенович, что ж все-таки будет с цементом?
Увлеченный игрой, Кондаков, видимо, даже не расслышал моего вопроса. Его рот был полуоткрыт, а маленькие глазки светились. Когда Кондаков без всякой нужды бил костяшкой по столу, я из духа противоречия клал свою подчеркнуто тихо.
— Не знаю, чем буду через неделю бетонировать, — как бы между прочим сказал я. — Того цемента, что я у вас выпросил, хватит едва ли на…
Я посмотрел на Кондакова и осекся. Он, по-видимому, и теперь не обратил никакого внимания на мои слова. Ничто, кажется, не могло сейчас отвлечь его: он играл в домино! И, конечно, был убежден, что делает именно то, что нужно. Мысль о том, что он может свершить что-то неправильное, была чужда Кондакову. Он был лишен всяких сомнений. Сто человек вокруг могли бы, играя в домино, тихо опускать на стол свои костяшки. Кондаков — я убежден в этом — все равно продолжал бы грохотать.
Как он может так самозабвенно, так тупо играть?
Ведь Кондаков не тупица, — уж кто-кто, а я хорошо это знал.
Он был опытным специалистом горного и строительного дела. Грузный, шумный, страдающий одышкой, в запыленной, военного покроя гимнастерке, с которой уже давно распростилось большинство гражданских людей, в сапогах с невысокими голенищами, он, казалось, знал все, что касалось строительства я взаимоотношений причастных к нему людей. Он мог до хрипоты спорить и «проявлять характер», когда речь шла о каких-то практических вопросах. В этих случаях Кондаков стоял «насмерть» во всеоружии своего авторитета руководителя, своих привычных связей, своего тонкого понимания механики служебных взаимоотношений.