Дорогой длинною
Шрифт:
"Хочешь, вернёмся в Москву? На землю сядем? Слово даю, сядем!" Бог свидетель, согласись тогда Настька - он бы сдержал своё слово. И вовсе что угодно сделал бы, лишь бы Настьке полегчало, лишь бы прекратились эти молчаливые слёзы с утра до ночи, лишь бы хоть немного осветилось её почерневшее, застывшее лицо. Но Настя лишь покачала головой. Хрипло, не глядя на мужа, сказала:
"Зачем? Я привыкла… Да и зима уже скоро." До зимы ещё было добрых четыре месяца, но Илья настаивать не стал.
Кое-как докочевали до первого снега, вернулись в Смоленск, и всю зиму Настя таскала дочь по докторам. Илье прежде и в голову не приходило, что на этих живодёров можно ухлопать столько денег. Но он давал не споря,
Время шло. Проходил год за годом, и каждую весну они неизменно трогались в путь. Один за другим рождались дети, пять человек - и все мальчишки.
Всех детей Настя сама учила грамоте и счёту, а старшего, Гришку, даже отдала в Смоленске учиться играть на скрипке. Долго, конечно, это ученье не продлилось - конец осени да зиму, до тех пор, пока не тронулись снова кочевать. Но скрипка уже накрепко застряла в Гришкиных ручонках, и Илья, мечтавший пустить старшего сына по своим стопам, быстро понял: толку на конном рынке из Гришки не будет. С возрастом он стал похож на мать: худенький, глазастый, с тонкими руками. Хорошо пел, хотя Настя и сердилась, говоря, что до тринадцати лет, - пока не начнёт ломаться голос, - учиться петь ему не нужно. Серьёзное личико мальчика оживлялось лишь тогда, когда Гришка брал скрипку. И чего только не вытворяла она в его руках! Старый смоленский еврей выучил его правильно держать смычок, а дальше Гришка старался сам, играя по слуху что придётся. Из Смоленска он вывез заунывные еврейские мелодии; в Кишинёве с утра до ночи пропадал у заезжих румын, перенимая их дребезжащие напевы; в Ростове часами простаивал около театра, принося домой обрывки "Лебединого озера" и "Аиды"; на ярмарке в Новочеркасске высмотрел турецкую плясунью Джамиллу и вечером уже наигрывал тягучую азиатскую песню. Настя радовалась, глядя на сына, Илья пожимал плечами.
Дашка тоже росла, и к двенадцати её годам стало ясно, что она будет красавицей. Илья, глядя на дочь, только диву давался: всем она напоминала его - и смуглотой, и густыми бровями, и глазами, чёрными, чуть раскосыми, с голубоватым белком, и высокой линией скул, и губами, и носом… и всё же Дашка была хороша. То ли Лушкина кровь смягчила цыганские черты, то ли бог решил так пошутить. Голос у Дашки прорезался рано; едва научившись говорить, она, картавя, повторяла за Настей: "Пала гнедых, запляженных с залёю…" А в пять лет дочь, повергнув Илью в немалое изумление, первый раз попросилась:
– Возьми меня на Конную…
– Зачем, чяёри? Иди вон матери помоги…
– Нет. Хочу с тобой.
Он взял - забавы ради. Всё равно Гришка сроду не просил его об этом, а остальные мальчишки ещё были слишком малы. И с тех пор Дашка ходила за отцом как пришитая. По-деловому, захватив кнут, шла с ним на Конную площадь; сидела под столом в трактире, пока Илья распивал с покупателями магарыч; цеплялась за его штаны, когда он отправлялся потолковать с цыганами о делах. Насте это не нравилось:
– Зачем её на Конную таскаешь? Место разве ей там? Она - девочка, пусть хоть петь учится, хоть гадать. Ты ещё верхом на лошадь её посади и кнут в руки дай!
– И дам!
– отшучивался он.
– Хоть дело в руках будет, с голоду не пропадёт!
– Её же замуж никто… - начинала было Настя и… обрывалась.
Было очевидно, что замужем Дашке не бывать. Ни таборным, ни городским не нужна слепая жена. И поэтому
И в кочевье Дашка тоже ходила за Ильёй как хвост. Весной, когда табор трогался прочь из города, Дашка неизменно шла рядом с отцом, отказываясь ехать в телеге, полной мальчишек, лихо шлёпала босыми ногами по ещё холодной грязи, держалась за рукав отца или край телеги, улыбалась, глядя неподвижными глазами на умытое солнце, и из неё сыпались вопросы:
"Дадо, а как же другие люди летом в домах живут? А разве им не плохо, не душно? А почему не все цыгане кочуют? А зачем ты маму из Москвы увёз?
А почему её за тебя отдали?" Он смеялся, отвечал. Сам не замечая, рассказывал такое, о чём, казалось, давно забыл, о чём не говорил даже Насте, чего не знала даже Варька. Иногда напевал какую-нибудь долевую песню, и Дашка почти сразу же вступала вторым голосом. Голос у неё был, как у Варьки, - низкий, грудной. Она хорошо пела и романсы, которым учила её Настя, и без труда тянула "Лучинушку" или "Уж как пал туман". Но стоило ей завести глубоко и сильно:
"Ай, доля мири рознесчастно…" - и у Ильи сердце останавливалось. В такие минуты он всегда думал о матери, которой никогда не видел. А когда табор становился на ночь посреди степи, Дашка тут же пристраивалась к старой Стехе и вела с ней долгие беседы вполголоса. Другие девчонки смеялись и брызгались водой у реки, ломались перед парнями, с вплетёнными в волосы ромашками плясали у углей… а Дашка даже не подходила к ним. Тихо сидела рядом со стариками, напевала песни, слушала Стехины сказки. К четырнадцати годам она знала этих сказок великое множество. И иногда, вечером, в таборе вдруг случалось чудо: куда-то разом пропадали все дети.
Впрочем, толпа мелюзги очень быстро обнаруживалась возле палатки Ильи Смоляко, где возле костра сидела Дашка и, глядя неподвижными глазами в розовое от заката небо, рассказывала сказку. И рассказывала так, что подошедшие от нечего делать взрослые долго не могли отойти, слушая так же зачарованно, как и детвора, и долго потом крутили от удивления головами, недоумевая - откуда она только такое знает? Где набралась этого? И так Дашка сказочничала до тех пор, пока зимой, в Смоленске, её пение не услышал друг Ильи, цыган из трактирного хора.
"Что ж ты, морэ, девчонку дома держишь? Совесть у тебя есть? Да в хоре её на руках носить будут!" Илье подобная мысль и в голову не приходила. Но хоровика неожиданно поддержала Настя, за ней и Варька заголосила, что девочка сможет заработать денег для семьи. Потом вдруг запросился у отца в хор и Гришка со своей скрикой. Илье оставалось лишь пожать плечами. Но отпустить Дашку в хор одну или даже с Гришкой он не хотел, хорошо помня, в какие неприятности может там вляпаться молодая цыганка. Пришлось самому тряхнуть стариной, настроить гитару и отправиться с детьми в трактир. Смеха ради он позвал и Настю:
"Пошли, а? Покажешь там, где рай на земле!" Она промолчала, вся потемнев. И с запоздалым сожалением Илья понял, что не надо было так шутить.
Хозяин трактира, горбатый еврей Симон, был рад до смерти. Ещё бы, усмехался про себя Илья, ведь с того дня, как в трактирном хоре появилась семья Смоляковых, доходы Симона выросли вдвое. Полгорода стало приходить слушать голос слепой девочки, гитару её отца и скрипку брата. Сам Илья почти не пел - если только нужно было подвторить Дашке. Почему-то стоило запеть - и вспоминались далёкие годы, Москва, ресторан в Грузинах, совсем молодая Настя и та, сероглазая, светловолосая, чужая, которой не забыл за столько лет. На сердце делалось тяжело, и песня не шла…