Дорогой длинною
Шрифт:
Но Митро, неподвижно стоящий у окна, молчал. И лишь когда Иринка завыла в открытую на плече перепуганной младшей сестрёнки, повернул к женщинам потемневшее лицо.
– Я сам к Картошихе пойду, - мрачно сказал он.
– Сам попрошу оставить тебя… хотя бы пока не родишь. Да что они - ума решились? На зиму глядя невесть куда с животом мою дочь тащить? Не вой, Ирка, сделаю я что-нибудь.
– Ох, молчи ты, Христа ради… - горько сказала Илона.
Митро бросил на неё короткий взгляд, снова отвернулся к окну. Всем было ясно: никакие разговоры не принесут результата. У Картошек уже всё было решено. Вскоре плакали все - Илона, Иринка, трое оказавшихся в доме её сестёр, Дашка, Настя, её невестки…
Он не следил за дорогой и сам не знал, как оказался в Таганке. Со всех сторон его обступили низенькие деревянные домики, узкие горбатые улочки, небольшие пряничные церкви с оранжево светящимися окнами. Здесь жило много цыган; то и дело Гришку кто-то окликал, взмахивал рукой, скалился:
"А, Смоляков, здорово! Что делаешь здесь?" Но Гришке было не до разговоров с объяснениями, и он поспешил укрыться в церкви. Здесь было тихо, тепло, святые, казалось, поглядывали участливо. Гришка купил свечу, но забыл её запалить и так и стоял перед грустной Богородицей, глядя в её длинные, тёмные, похожие на Иринкины глаза и безмолвно спрашивая: что же делать теперь?
С того дождливого дня, когда Анютка сбежала с грузинским князем, прошло почти четыре месяца. Цыгане повозмущались, поохали, посплетничали и мало-помалу успокоились - тем более что покинутый муж ходил весёлым и на насмешки не злился, так что дразнить его не было никакого интереса. Сбежавшей супруге Гришка искренне желал счастья и с каждым днём думал о ней всё меньше. Гораздо более его огорчало то, что Иринка перестала приходить по воскресеньям в церковь. Гришка понимал: она ждёт ребёнка, ей тяжело выстаивать службу, но… Но уже невмоготу было не видеть этих тёмных грустных глаз, родинки, тонких пальцев, держащих свечу. Пару раз он заглядывал к Картошкам, выдумав какое-то дело, - благо было общее занятие на Конном рынке, - но, как назло, Иринка не выходила. В Большом доме она тоже не появлялась. И вот теперь как гром середь ясного неба – уезжает в Тулу. С этим дурнем Федькой, который её там совсем замучает.
Что делать? Ещё раз подстеречь Иринку и снова предложить бежать вдвоём?
Не поедет, дети… Собираться вслед за ними в Тулу? Жениться там на какой-нибудь цыганской девчонке для отвода глаз и хотя бы изредка видеться с Иринкой? Или собраться с духом и зарезать Федьку? Пусть смертный грех, пусть в ад на сковородку, но… но делать ведь что-то нужно! Не может же он без Иринки, матерь божья, не может никак!
Богоматерь слушала его безмолвные жалобы, горестно улыбалась, молчала. Гришка с надеждой смотрел в её тонкое лицо, беспрестанно меняющееся, как живое, в неверном освещении церкви, ждал хоть какого-нибудь знака. Но ответа не было.
– Зарежу Федьку!
– вполголоса, угрожающе повторил он, надеясь, что за подобные речи в храме хотя бы гром небесный прогремит, но в церкви было всё так же тихо.
Гришка опустил взгляд. С удивлением увидел в своих пальцах незажжённую свечу. Торопливо запалил её, кое-как воткнул и, не перекрестившись, быстро вышел из храма. Две старушки молча и осуждающе проводили его глазами.
Первое, что он увидел, выйдя на улицу, были две цыганки. Это были таборные женщины в длинных сборчатых юбках, с обветренными лицами, повязанные выгоревшими от степного солнца шалями, обе - босые. Та, что постарше, тёмная и хмурая, держала за руку синего от холода мальчишку в одной рубашонке. Вторая - девчонка лет шестнадцати, но уже в повязанном на замужний манер платке - укачивала на руках попискивающего ребёнка.
Увидев идущего навстречу Гришку, они переглянулись.
– Романо
– осторожно спросила старшая. Гришка кивнул, и лица цыганок просветлели. Они подошли ближе.
Вскоре выяснилось, что женщины были из табора, остановившегося рядом с заставой, ехавшего в Смоленск проездом через Москву, и в город пришли отыскать родню, живущую в Донской слободе. Гришка объяснил цыганкам, как туда добраться, те посокрушались, что далеко, и принялись ожесточённо спорить: брать или не брать извозчика. Гришка посоветовал всё же взять экипаж.
– Заплутаете, ромнялэ, коли не местные. Там в переулках, как в лесу, впору блудить… А что, лошади у ваших мужей хороши?
– Слава богу, золотые кони!
– важно сказала молодуха.
– Ежели ты кофарь, то сходи глянь. Много времени не потеряешь, тут недалече. Они и поменять, и продать могут.
Гришка поблагодарил, постоял немного на тротуаре, глядя вслед уходящим женщинам. Подумал: впрямь, что ли, в табор сходить? Делать больше нечего, до вечера, до выхода в ресторан, времени много, а идти домой невмоготу.
Не мать, так Дашка догадается обязательно, что за печаль его грызет. Сестра и слепая была - любую беду животом чуяла, а теперь от неё и вовсе не скроешься. Уже второй месяц только и слышишь: "Что с тобой?" да "Влюбился, что ли?" А отвечать ей что?
Цыганки не обманули: шатры и вправду стояли прямо за заставой. Это был припозднившийся табор: кочевые цыгане уже разъехались по деревням зимовать и ждать весны. Возле палаток, шевеля мордами мёрзлую траву, бродили лошади. У двух шатров дымили угли, столбы дыма поднимались к небу. Между палатками носились босые полуголые дети, за ними с лаем бежали лохматые собаки. Табор был почти пустым, цыгане ушли в город, и лишь скрюченная старуха дремала у костра да возле дальней палатки цыган в мохнатой шапке и обрезанном овчинном полушубке возился с порванной упряжью. Первыми Гришку заметили собаки и дети, помчавшиеся к нему наперегонки с воплями и гавканьем. Он невольно усмехнулся, видя чумазые, перемазанные пеплом и подсохшей глиной мордочки, залатанные, рваные рубашонки, посиневшие от холода ноги, солому и подушечные перья в спутанных волосах, белые блестящие зубы.
– Чей ты, морэ?
– смело спросил мальчишка лет восьми, голый до пояса, весь в сизых пупырышках, но смотрящий прямо и независимо, как хозяин табора.
Гришка погасил усмешку, серьёзно ответил:
– Я - московский. Смоляко.
На лице мальчишки вдруг появилось озадаченное выражение. Пристально посмотрев на Гришку, он зачем-то оглянулся назад, на палатки. Удивлённый Гришка проследил за его взглядом, снова увидел сидящего к нему спиной цыгана в обрезанном полушубке. Тот, услышав голоса, отложил упряжь, не спеша обернулся… и Гришка невольно попятился. С коричневого сумрачного лица, из-под сросшихся бровей на него смотрели чуть раскосые, чёрные, с голубоватыми белками глаза отца.
– Дадо?
– шёпотом переспросил он. Илья поднялся. Не спеша подошёл к сыну. Спокойно, словно они расстались вчера, спросил:
– Что ты здесь делаешь?
– Лошадей глянуть пришёл, - машинально ответил Гришка.
Илья так же машинально оглянулся на бродящих за табором коней, махнул рукой:
– Пустое дело. Стоящих ещё в Новочеркасске на ярмарке распродали.
Наступило молчание. Гришка отчаянно соображал, что бы ещё сказать свалившемуся как снег на голову родителю, но в голове не было ничего, кроме бесконечного изумления. Он был уверен, что отец никогда не вернётся в Москву.