Дорогой широкой
Шрифт:
— Я бы погодил, — раздумчиво сказал Юра. — А то родишь ты младенца, его надо будет титькой кормить, а у тебя её и нет! Пропадёт младенец-то, и вместо второго пришествия опять получится сплошное безобразие.
— Я об этом как-то не подумал, — признался несостоявшийся богородец, — а ведь это — довод. У меня, вообще-то, другие мысли были, но это тоже довод, да… Я действительно пока обожду.
Сказано это было так серьёзно, что Юру обожгло стыдом. Смеяться можно над глупцом, но нельзя над больным и калекою — неважно, телом он повреждён или разумом. Русские люди это всегда понимали, а если родовитые баре и держали при себе дурачков и шутов, так на то они и есть родовитые баре — люди только по имени русские, а на деле без роду и племени: оваряженные,
А удивительный попутчик продолжал говорить негромко, но так убеждённо, что всякий вслушавшийся невольно заражался его верой.
— Я ведь не просто взял да назвался богородицей… я действительно всё могу. Не только Христа родить, я могу всех людей сделать счастливыми, могу войны остановить, накормить могу весь народ, сколько его есть на свете, болезни изничтожить могу, злых могу добрыми сделать. Совсем всё могу, просто вот взял бы и сделал…
«Что ж не делаешь?» — хотел спросить Юра, но промолчал, понимая, что раз попутчик заговорил, то расскажет всё до конца.
— Я только одно думаю, ведь людям, если я им всё преподнесу, обидно будет. Они ведь люди, а не свиньи у корыта, они сами должны всего добиться. А тут представь: я пришёл и всё сделал! Зачем тогда людям и жить-то?
— Не делают они ничего сами, — пробурчал Юра, — а то, что делают, так лучше бы и не начинали.
— Вот и я о том же! — вскричал Богородица. — Глупые они, жаль их. Помочь хочется, а нельзя. Вот я и хожу по миру, смотрю на людей и жду, когда же они взаправду людьми станут.
— Так вот всю жизнь и ходишь? — спросил Юра, окидывая взглядом непрезентабельную внешность Богородицы.
— Нет. Я прежде плохо жил. Я ведь пил, сквернословил, я воровал и в тюрьме сидел. А потом вдруг понял, что я — Богородица! С тех пор и хожу.
— Понятно, — сказал Юра.
Как всякий нормальный человек, был Юра в делах обыденных сугубым прагматиком, ко всякой потусторонщине относился скептически, а в вопросах веры был полным пофигистом, напоминая чем-то свой каток — машину основательную, в высшей степени материальную и лишённую какой бы то ни было романтичности. Всяких проповедников считал нужным гонять нещадно, над новообращёнными христианами любил поиздеваться, задавая каверзные вопросы, а видя по телевизору крестящегося президента, демонстративно плевался и вырубал телик. Тоже, христианин нашёлся! Умный человек перед телекамерами креститься не станет, вера, если она есть, дело интимное и с пиаром несовместима. Всё это и впрямь было понятно, хотя на всякий случай Юра мнения своего за пределами семьи не высказывал; ещё засудят за правду о президенте, говорят, к этому снова идёт. С Богородицей тоже всё вроде бы понятно, а оставалась какая-то тревожащая недосказанность.
— Понятно, — повторил Юра. — Понятненько… А вот как же мне тебя, Дева Мария, называть? Маней, что ли?
— Да хоть горшком назови, — согласился Богородица.
— И куда же ты, Маня, ходишь? Докуда мне тебя подвозить? Я, вообще-то, в Москву еду, к брату в гости. А тебе куда?
— Да хоть куда. Земля русская широко лежит, не тут, так там мне место найдётся.
— А при чём здесь русская земля? Ты же еврейка, Маня!
— Да ну? — удивился Богородица. — А у меня в паспорте было написано: русский. Потом я, правда, паспорт по пьянке потерял, так что же меня за это из русских исключать?
Была в этих словах непробиваемая железная логика, и Юра бросил язвить, сдался…
— Ладно, — сказал он, — поехали вместе, пока едется. Только смотри, скорость у меня невысокая, в Москву ещё не сегодня попадёшь.
— А что я там потерял? Бывал я в Москве, нет там России, одна сутолока копится. Вот ты скажи, было ли так, чтобы в чёрный год спасение России из Москвы приходило? Из Нижнего — приходило, в последнюю войну — из Сибири панфиловцы пришли, а из Москвы — никогда. Россия, она лежит от моря и до моря, между небом и землёй, между Питером и Москвой. Там её и искать надо.
— Адрес точный, — сказал Юра, — на деревню дедушке. По
Дождик кончился быстро, июньские дожди вообще преходящи и теплы. Легко намочит, легко и высушит, поэтому так радостно прыгать по лужам, подставляя лицо ласковым каплям, весело кричать: «Дождик, дождик, пуще! Дам тебе я гущи!» Чёрная, но никого не пугающая туча уползла мыть закопчённый Петербург, а здесь, на самой границе Новгородской области, засияло солнце, разбрызгалось на мокром асфальте, заставило встряхнуться напоённые влагой цветы.
Главная дорога страны рассекала пополам не отысканную покуда Русь, поля по сторонам густо желтели одуванчиками. Было их так много, что и травы не видно за июньским цветением. Июнь в России солнечно-жёлтый от одуванчиков, июль — голубой и лиловый от иван-чая, колокольчиков и василька, и лишь в августе виден цвет травы: нежно-зелёный на отавах и выцветший там, где человек не смог или поленился пройти с косой.
— Гляди-ка, уже косят! — удивлённо воскликнул Юра, кивнув в сторону ближайшего поля, где два колёсных трактора бегали наперегонки, оставляя чисто выбритую прозелень. — Куда они так рано? Трава ещё не зацвела. Накосят одних одуванчиков, а с них не сено, а беда. Одуванчики пушиться в сушке начнут, скот такого есть не станет!
— Может, на силос? — предположил Богородица.
— Силос ближе к осени заготавливают, когда уже сушить нельзя.
— Тогда на зелёнку…
— Этакое поле на зелёнку стравливать?.. — не поверил Юра и круто повернул руль. — Поехали, глянем, чего это они не в срок сенокос начали.
Видимо, Богородице и впрямь было всё равно, куда ехать, ибо он ни полувзглядом не возразил против такого резкого поворота. Красивый заасфальтированный съезд очень быстро превратился в просёлок, раздолбанный колёсами и гусеницами тракторов. Есть такой тип дорог, которые никогда не бывают проходимыми. Зимой они угрожают раскатами и наледями, весной и осенью — лютой, густо замешенной грязью, а летом — мельчайшей, всепроникающей пылью, которая пудрит в фекальный цвет окрестности, а при первом же дождике немедля превращается всё в ту же густо замешенную грязь. Нет на такой дороге хода ни пешему, ни колёсному, одни трактора с мазохистским наслаждением расплёскивают глинистую почву, хотя и они, бывает, садятся на брюхо. Прежде в той грязи, как говорят, валялись свиньи да возились детишки — подрастающее поколение трактористов-механизаторов. Растаптывали грязюку до состояния невиданной липкости и пачкучести, громко распевали специальные грязетоптательные песни: «Мышка, мышка, засоси!» — для топтания ногами и «Каша-малаша — вкусная каша!» — для ручного замеса. Теперь дети в деревнях перевелись, а свиньи заперты по закутам и об уличных грязевых ваннах могут только мечтать. Грязь скучает; единственное развлечение, которое ей осталось: пленить случайного «жигулёнка» и заставить обормота, возомнившего себя шофёром, шлёпать в полуботиночках по бездонным дорожным хлябям в поисках гусеничного спасителя.
При виде катка грязь заволновалась, готовясь к небывалому развлечению — шестнадцатитонный каток ещё никогда не попадал в её объятия. Однако развлечения не получилось. Каток попросту не заметил, что его собираются пленять. Навалившись всей тяжестью, он выдавил грязь с ложа, так что дорога разом обнаружила свою сущность, обратившись в глубокую канаву. Рассказывают, что в скором времени канава заполнилась водой, в ней развелось невиданное количество рыбы, с Балтики прилетели тучи чаек и едва ли не судоходство развилось. Впрочем, мало ли что рассказывают; автор за умеренную плату может ещё и не такое придумать. А пока грязь осталась без добычи, канава, прежде называвшаяся просёлочной дорогой, стала называться просто канава, а путешественники прибыли в населённый пункт, перед которым на старом, советских времён, основании были накрепко приварены вырубленные из листового железа буквы с названием деревни: «Бредберёво». Очевидно, волна переименований докатилась и в эту ещё очень относительную глубинку.