Дороже самой жизни (сборник)
Шрифт:
В вестибюле стоит письменный стол — плавных, скругленных очертаний, высотой примерно до пояса; темные панели похожи на красное дерево, но, скорее всего, это имитация. Сейчас за столом никого нет. Ну да, ведь рабочий день уже закончился. Нэнси ищет звонок, чтобы позвать кого-нибудь, но не находит. Потом она смотрит, нет ли в вестибюле списка врачей или фамилии главврача. Тоже нет. В таком месте должна быть возможность кого-нибудь вызвать, даже ночью. Кто-нибудь должен дежурить.
На письменном столе нет никаких следов того, что за ним работают люди. Ни стопок бумаг, ни компьютера, ни телефона, ни разноцветных
Она пока оставляет стол в покое и начинает осматривать помещение, в котором оказалась. Оно имеет форму шестиугольника, а по сторонам расположены двери. Их четыре — одна большая, через которую падает свет и входят посетители, другая — официального вида дверь позади письменного стола, как бы говорящая «Посторонним вход воспрещен», и две одинаковые, друг против друга, видимо ведущие в два крыла, в коридоры и комнаты, где живут обитатели учреждения. У каждой двери в верхней части есть окошко, и стекло в них вроде бы достаточно прозрачное, чтобы через него заглянуть.
Она подходит к одной из этих двух — может быть, открытых — дверей и стучит, потом пробует повернуть ручку, но та не поддается. Заперто. В окошечко на двери тоже ничего толком не видно. Вблизи стекло оказывается волнистым и все искажает.
В двери напротив обнаруживается та же проблема с ручкой и стеклом.
Стук ее собственных туфель по полу, предательски волнистое стекло и бесполезность отполированных ручек расстраивают Нэнси гораздо сильней, чем она готова признать.
Но она не сдается. Она снова пробует открыть двери одну за другой, в том же порядке, но на этот раз трясет ручки изо всех сил и кричит: «Есть тут кто?» — голосом, который сначала звучит нелепо и банально, потом расстроенно, и в нем не слышно даже нотки надежды.
Она протискивается за письменный стол и стучит в третью дверь, уже ни на что не надеясь. У этой двери даже ручки нет, только замочная скважина.
Ей ничего не остается, кроме как покинуть здание и ехать домой.
Она думает: тут, конечно, все очень элегантно и бодренько, но никакой заботы о человеке, даже притворной. Конечно, они запихивают жильцов, или пациентов, или как они их там называют, в постель как можно раньше — везде одна и та же история, несмотря на гламурный интерьер.
Продолжая об этом думать, она толкает входную дверь. Дверь очень тяжелая. Она толкает еще раз.
И еще раз. Дверь не поддается.
Она видит вазоны с цветами, что стоят снаружи. По дороге проезжает машина. Мягкий вечерний свет.
Нужно успокоиться и подумать.
Здесь нет искусственного освещения. В вестибюле станет темно. Кажется, уже темнеет, хотя на улице еще светло. Никто не придет: у всех сотрудников закончился рабочий день или по крайней мере закончились все дела в этой части здания. Сотрудники намерены оставаться там, где находятся сейчас.
Она открывает рот, чтобы крикнуть, но крика не выходит. Она вся трясется и, как ни пытается, не может втянуть воздух в легкие. Словно ей заткнули горло пробкой. Удушье. Она знает, что нужно вести себя по-другому и, более того, убеждать себя в другом.
Она не знает, сколько времени длится этот приступ паники. Сердце колотится, но она уже почти в безопасности.
Рядом с ней — женщина, которую зовут Сэнди. Так написано на брошке, приколотой у нее на груди. Впрочем, Нэнси ее и без того знает.
— Ну что нам с вами делать, а? — спрашивает Сэнди. — Мы только и хотели, что надеть на вас ночнушку. А вы вдруг затрепыхались, ровно курица, которую режут на суп. Вам, может, приснилось чего? Что вы видели во сне?
— Ничего, — отвечает Нэнси. — Что-то из тех времен, когда мой муж еще был жив и я еще водила машину.
— У вас хорошая машина была?
— «Вольво».
— Видите? У вас память, как стальной капкан.
Долли
В ту осень мы обсуждали смерть. Наши смерти. Поскольку Фрэнклину было восемьдесят три года, а мне семьдесят один, мы, разумеется, определились с планами на погребальную церемонию (никакой) и похороны (немедленные, на уже купленном участке). Мы решили, что не хотим кремации, хотя она была популярна у наших друзей. Но вот сам момент перехода в мир иной мы оставили на волю случая.
Как-то мы ехали по сельской местности не очень далеко от своего дома и увидели дорогу, о которой раньше не знали. Деревья — клены, дубы и прочие, хотя и рослые, явно относились ко вторичному лесу, то есть выросли на когда-то расчищенном месте. Раньше здесь были фермы, пастбища, дома, сараи. Но от них не осталось ни следа. Дорога грунтовая, но ею пользуются, это заметно. С виду было похоже, что тут проезжает несколько машин в день. Может быть, грузовики срезают путь.
Фрэнклин сказал, что это важно. Мы ни в коем случае не хотим лежать незамеченными целые сутки или даже двое суток, а может, и неделю. Мы также не хотели бросить машину пустой, вынуждая полицию обыскивать лес в поисках останков, до которых, возможно, к этому времени доберутся койоты.
Кроме того, день не должен быть чересчур меланхоличным. Никакого дождя и раннего снега. Чтобы листья на деревьях уже пожелтели, но еще не опали. Осыпаны золотом, как сегодня. Но, возможно, в выбранный нами день солнца не будет — иначе при взгляде на все это золото, мимолетное очарование мы почувствуем себя уничтожителями красоты.
Мы не пришли к согласию по поводу записки. То есть о том, оставлять записку или нет. Я считала, что мы обязаны объяснить. Люди должны знать, что не было никакой смертельной болезни, приступов боли, убивающих всякую надежду на достойную жизнь. Нам следует уверить их, что мы приняли решение в твердом уме, даже, можно сказать, с легким сердцем.
Ушли, не дожидаясь намеков.
Нет, я беру это обратно. Это легкомысленные, почти оскорбительные слова.
Фрэнклин же считал, что оскорбительным будет любое объяснение. Оскорбительным не для других, а для нас. Для нас самих. Мы принадлежали самим себе и друг другу, и любое объяснение в таких обстоятельствах казалось Фрэнку неуместным нытьем.
Я поняла, о чем он говорит, но все же не согласилась с ним.
И именно этот факт — то, что мы не согласились друг с другом, — казалось, исключил для него саму возможность.