Доска Дионисия
Шрифт:
Закрыв за ней дверь, Сергей Павлович Шиманский устало повалился в глубокое кресло. Разоблачения он ждал слишком долго, и оно пришло к нему в ином облике совсем не оттуда, откуда он ждал. Ждал он крепкоскулых решительных людей, стучащих прикладами и сапогами. Мысленно он сам себя давно поставил к стенке. Было за что.
В семнадцатом году он командовал отрядом, вылавливавшим дезертиров и расстреливавшим их военно-полевым судом. Многим осужденным смерть представлялась в виде холодно-сероглазого полковника Шиманского с моноклем и стеком, играющим в бледных прозрачных тонкопалых руках.
Остановить развал фронта таким, как Шиманский, не удалось. Керенского и компанию большевики
— Вам бы на сто лет пораньше при Александре Благословенном жить, Аня, а теперь сентиментальность, знаете ли, не совсем в чести. Теперь нечто другое надо.
На роман брата с Аней он серьезно не смотрел.
— Наш Гришок создан не для семейной жизни, ему бы так в гусарах и гризетках состариться. Лет в пятьдесят он, пожалуй, жениться мог бы.
Увлечение Григория эльзасской, по его мнению, полукафешантанной дамой, он не мог всерьез принять, тем более не мог он понять, как можно ради нее испортить карьеру, выйти в отставку, бросить любящую его невесту.
— Черт знает что! Взбесился, как жеребец.
После контузии на Стодоле он несколько месяцев жил дома и здесь произошло, в общем, неприятное и обременительное для него событие. Неприятное потому, что были задеты его гордость и самолюбие, не знающие границ. Может, несколько лет назад он был бы рад жениться, увезти Аню из этих приходящих в упадок дворцов со сверлящими взорами напудренных прадедушек и с распущенными холуями и крадущей челядью. Строгая и скромная офицерская жизнь с собранием, с узким замкнутым кругом знакомых была ему гораздо милее доживающего распущенного и роскошного уездного барства.
Они ужинали у него, прислуга была отпущена. Было выпито много лишнего, Аня была особенно грустна и как-то затягивающе-покорна. Он целовал ей руки. Она плакала. Утром он смотрел на розовый, распущенный по небу шелковый задник восхода с дальним черным силуэтом крестов монастыря и, дергая по кавалерийской привычке ногой, повторял про себя: «Этого было не надо. Впереди столетие мрака. Этого было не надо».
На фронте у него был роман с медсестрой, высокой изящной дочерью московского адвоката, нюхавшей кокаин и прожившей к своим двадцати трем годам жизнь сорокалетней женщины. Потом эта девушка, как он случайно узнал, замерзла в Сибири во время отступления генерала Каппеля.
Русский народ Шиманский считал самым опасным зверем, выпустить которого из клетки не только опасно, но и погибельно для всей христианской цивилизации. Он горько раскаивался, из соображений честолюбия помогал адвокатишкам и щелкоперам в масонских мантиях свергать помазанника Божьего — Николая, пустую выпитую двуглавую романовскую четверть. «Выродилась династия, выродилась. Николашку-то убрали, а зверь выполз и адвокатишек слопал, как кроликов, а вместе с адвокатишками и нас, дворян-создателей и хозяев земли русской.
Сергей Павлович помалкивал, слушая восторженный белый бред русских шуанов 4. Своими мыслями он ни с кем не делился, но по некоторым скептическим замечаниям брат Григорий — архимандрит Георгий — понимал его скепсис и неверие. Да и сам Григорий не очень верил в успех. Старый кутила и циник в нем был намного умнее архимандрита и наместника, поднимавшего православных на священную борьбу.
До революции часто ездивший по России, живший подолгу в Европе, Сергей Павлович после бегства из родного гнезда стал домоседом. Школа, квартирка в Замоскворечье, двор. Безопасно. Никак не мог он забыть одной встречи со своим бывшим товарищем по Академии Генерального штаба. Было это в двадцать седьмом году. Его товарищ стал красным генералом в ненавистной ему до конца дней форме. Он столкнулся с ним случайно нос к носу на улице.
— Серж, ты жив? Какая встреча! Мы думали-гадали: куда ты делся? У Врангеля и Деникина тебя не было, у Колчака — нет, у красных ты не служил. Был слух, что ты умер от тифа.
Шиманский долго с отвращением вспоминал потом, как почти что непроизвольно лицо его стало дергаться и он начал, блея, заикаться и трясти головой, и как долго провожал его недоуменно-недоверчивым взглядом красный генерал.
«Донесет или нет?» Не донес.
Узок и замкнут был круг его знакомств в Москве. Арбатские переулки, Остоженка. Часто он по вечерам, взяв в руки палку, отпустив бородку клинышком и надев темные очки, отправлялся по знакомым адресам. С годами он усвоил шаркающую походку расслабленного, и ему уже не угрожала узнаваемость. Никто бы не узнал в неуверенной, стучащей палкой фигуре бывшего стройного литого гвардейца.
Темные коридоры квартир, отвратительные ему запахи общественной кухни, сдавленные страхом, приглушенные голоса, искаженные эмиграцией слухи, бесконечное оплакивание погибшей России и длинный смертный папирус навсегда ушедших.
Масонство, так и не пустив глубоких корней в России, оставило в Москве после Октября отдельные, неспособные к действию человеческие руины. Советским органам не достались хорошо спрятанные масонские архивы, и ЧК не занималось «вольными каменщиками». Только один из случайно уцелевших в Москве масонов был арестован, и то за участие в монархическом заговоре. О своем масонстве на допросах он промолчал.
Человек действия, Шиманский очень скоро разобрался и трезво оценил реальность его уцелевших собратьев и по классу, и по масонству. «Шаркающее кладбище» — вот его приговор и самому себе, и другим. «Пока шаркаем», — говорил он, невесело усмехаясь из-под неряшливой бородки и синих стеклянных бельм, скрывающих то, что нельзя скрыть.
В школе он поражал и учеников, и учителей бесстрастностью и ровностью обращения. Злоязычные ученики прорвали его мумией. Ни разу никто не заметил в нем ни капли ни раздражения, ни волнения. Что бы он ни излагал: римскую историю, штурм Перекопа или же строение земли, любые слова его были мертвы, идеально правильны и сухи. Его, чуть с хрипотцой, голос действовал, как гипнотическое снотворное, усыплял и приводил слушателя в состояние психической невесомости.