Доска Дионисия
Шрифт:
Федя оказался в студии художника Голубкова. Разношерстная стильная мебель красного дерева, на стенах несколько огромных икон, таких огромных, что их трудно поднять одному человеку. Вдоль стен полотна. Слащавые портреты углем светских дам с подкрашенными красным карандашом губами и голубыми глазками. Огромный, с вывороченным кадыком и козлиными похотливыми губами не то святой, не то юрод. Оказалось — Андрей Рублев. Еще один большелобый дегенерат с кошачьими остановившимися глазами — портрет композитора Моцарта. На фоне позади Моцарта — две голые обнявшиеся девицы в париках, в руках у них скрипки. Портрет композитора Сальери — задумался над рюмкой с ядом или, скорее, с «Экстрой»: выпить или не выпить?
Портрет Сальери особенно нравился Мариану, он все бегал вокруг него, потирал ручки и хихикал от радости, вытирая шею грязным носовым платком.
— Голубков, ты — гений! Я, когда
Голубков несколько оживился, задумался.
— Поможем. Транспорт у нас есть.
Мариан пошептал Голубкову на ухо. Голубков тщательно опросил Федю, давно ли он знает Мариана, предупредил, что их контакты должны носить сугубо конфиденциальный характер, пригласил заходить, дал телефон.
Уходя, Мариан, подморгнув, подкинул Голубкову две маленькие книжечки в незначительных переплетах. Мелькнули неизвестно чьи откормленные ляжки.
— Понимаешь, этот Голубков, между нами, девочками, говоря, совершенно пошлый опереточный тип. Малюет слюнявые сентиментальные картинки в русском духе из «Нивы» и претендует на провидца русского духа. В иконах ни черта не понимает. Скупает девятнадцатый век и отличить его от шестнадцатого не может. За границей им, однако, определенного плана бестолочь интересуется, в основном стареющие дамы. Это по его специализации. Имеет он большую клиентуру, в основном тоже среди дам, чем и ценен. Всё, что покупают, — мелочь, как у меня, а Голубков продать может любой размер, хоть два на два, и сходит ему с рук. Ты еще его жен не видел, у него их две сразу! И живут втроем в полном довольствии и мире. У Голубкова есть имя, к нему на поклон знаешь какие музы и Зевсы с бакенбардами ходят! За ним один есть деятель, тот еще волчара. Голубковым, как ширмой, прикрывается. Вот я тебя с ним и сведу. К Голубкову я тебя привел из своего рода блатной этики. Дескать, я мимо него ничего не делаю, все с его ведома. После Голубкова можно и к самому пожаловать. Предлагай сразу пятьдесят процентов от родительских капиталов и не мелочись, человек он, учти, очень страшный, брата родного убьет и его селезенкой закусит, а потом спать с женой тихонько под перину ляжет и ни о чем не вспомнит. Но — делец! Любое дело поднимет. Как ты мне о своих планах «наполеоновских» признался, я о нем сразу и подумал. Кроме него, никто такое дело не поднимет. У него такие подонки набраны! Отпетые. Я его сам боюсь, уж больно страшен, даже жуть берет. Я ему уже звонил. Он велел сначала к Голубкову сходить, вроде бы как об иконках поговорить, а о деле ни-ни. Он Голубковым, как несмышленышем, туда-сюда вертит. При желании мог бы совершить не ограниченные по размерам, но обязательно преступные дела.
— Как его зовут, твоего страшного человека?
— Игорь его мирское имя, а кличка — Аспид. Аспид? Чуешь, какое имя, жуть берет.
Аспид жил в комфортабельнейшем кооперативном доме театральных деятелей. К театру он имел лишь то отношение, что крал отовсюду в больших количествах иконы и часть их сбывал артистам и режиссерам. В сверкающей лаком и полировкой двухкомнатной квартире собралась у цветного телевизора идиллическая дружная семейка: Игорь-Аспид, его десятилетняя дочь и жена Алочка, кошкообразная крещеная блондиночка. Ничего об иконных склонностях хозяина не напоминало в его цветущем международным комфортом нивелированном семейном гнездышке.
Мариан, всегда ко всем безразлично-ласковый, явно тушевался и лебезил перед Аспидом.
Аспид был среднего роста стройный блондин с жестоким волевым ртом и прозрачно-серыми глазами. Поперек лица у него пролегли ранние саркастические морщины. Он напоминал не то летчика в отставке, не то… не то какого-то полувоенного человека, причастного к каким-либо карательным акциям.
«Вот идеальный тип для… для бельгийского наемника в Конго, — подумал Федор под его пронизывающим взглядом. — Да, да, в нем есть что-то от того, кто будет убивать негритянок и их детишек и сдирать с них жадными руками браслеты и украшения. Впрочем, я искал такого. Но до чего законченный тип преступника!»
Аспид строгим голосом
— Ты, Марианчик, пока посиди и погляди в гляделку. Ты ее, знаю, не любишь, но погляди, а мы с Федей поговорим. Да, знаешь новость, Эдик засыпался. Взяли. Прямо в церкви. Кража со взломом.
Мариан закудахтал:
— Да, всюду развалины человеческих существований. Что делать? Таков наш удел в наш век. Мы все стали жуликами. Могли бы быть бакалаврами изящных искусств и магистрами стилистики, а стали просто ворьем. Мы ведь все — ворье.
— Не смущай Алочку, она к тебе никак привыкнуть не может, — и Аспид увел Федю на кухню.
Федя, заикаясь от волнения, рассказал Аспиду все, что он знал об утаенной ризнице, о тетушке, о настоятеле. Он не назвал только фамилий и места действия.
Аспид, внимательно все выслушав, хищно заметался по кухне.
— Поздно, поздно этим занялись. Родился я поздно. Мне бы иконами до войны заняться, а не сейчас. Тогда все под ногами лежало: бери — не хочу. Поздно. И твое дело не сейчас делать, а лет тридцать назад. Монашек бы этот — полкан, пес цепной был бы жив. Мы бы полкана в рясе в дело взяли, а если бы стал барахтаться — примочили бы, и в прорубь! Пятьдесят процентов предлагаешь? Идет. — Аспид ударил его по руке. — Дело в общем сомнительное, но куш… куш может быть солидным. Ничего больше Голубкову не говори, да и Марианчику не надо, хотя он у нас — голубь ясный, душа чистая, вымирающий русский идеалист. Ну, теперь, Федя, координаты точные выкладывай. Поедем вместе, возьмем машины, ребят верных и попотрошим, — узнав координаты, Аспид радостно засмеялся. — Спасский монастырь, значит? Я давно о нем подумываю. Meсто довольно отдаленное. Туда всякой шатии-братии вроде бы не забредало. Эти места у меня в перспективном плане есть. Ты — научный работник? Это хорошо. Будешь разрабатывать операцию научно. Что, думал, у нас тяп-ляп и готово? Нет, сначала литературку изучим, маршрут отработаем, а потом и двинем. Теперь ты в деле, возьмем или не возьмем ризницу, обо всем, что услышишь, увидишь и узнаешь — ни-ни, ни гу-гу, молчок. А то — в мешок с кирпичной капустой и в Яузе утопим. Понял, пташечка залетная? Шуточки шутить больше не придется. Фирма у нас, Федя, солидная. Приготовь фотографию паспортную, как для отдела кадров, ксивоту я тебе выправлю. Зачем, спрашиваешь? Не под своей же фамилией, чудак-человек, ехать. Давай сюда Марианчика. Обмоем.
Выйдя, пошатываясь, с Марианом на Новый Арбат, Федя чувствовал какую-то особую пустоту, как будто его лишили невинности. Такого рода чувства испытывают люди, долго жившие в углу, всецело подавленные ощущением изолированного от всех своего «Я» и вдруг (всегда вдруг), без долгих колебаний вступившие в какие-то активные контакты с какой-нибудь очень определенной организацией.
Организация Аспида была очень определенной, это он понял сразу, стоило ему только вглядеться в его прозрачные, ничего не выражающие глаза, за которыми стояло слишком многое. О жизни Аспида-Игоря он мог только догадываться. Жизнь эта была, по-видимому, страшная. Жадность толкала его именно к такому человеку, как Аспид, но что-то остаточно-обломовско-порядочное, что есть в каждом потомственном культурном русском человеке, останавливало его и предупреждало, что душевный сонный покой превыше скоропреходящей жажды обогащения.
«Рубикон перейден, дело пошло, теперь его не остановишь».
Мариан обнимал его, лепеча своими устами московского практического мистика-спекулянта:
— Теперь и ты, Федя, стал жуликом. И до тебя теперь когда-нибудь милиция доберется, недаром Брут над тобой так жалобно мяукал. Он попусту так мяукать ни над кем не будет, он вещий, как князь Олег, кот, своего рода жэковский медиум. Как начнет под чьей-нибудь дверью мяукать, обязательно в этой квартире кто-нибудь помрет, или инфаркт или кондратий хватит. В него старухи кирпичами кидались и хотели сдать на живодерню. Чую, обдерут Брута на дамскую шляпку, будет какая-нибудь фифочка в нем щеголять, — Мариан горько заплакал.
Так состоялось приобщение Феди к московскому блатному миру. Федины пьянки и долгие отсутствия испортили и охладили его отношения с женой, перебравшейся от него спать в другую комнату к дочери. Жена считала, что Федор попал в плохую компанию и стал гулять и изменять ей. Федя сносил ее попреки с покорностью хорошо прирученного домашнего животного.
«Вот золотца тебе привезу, и на десять лет на побережье загорать уедем, тогда и заткнешься, кура домашняя по два шестьдесят семь».
С Аспидом, которому он звонил регулярно, как на службу, и которого он все не мог застать дома, он встретился вновь. Аспид подъехал к нему в условленное место на новеньких «жигулях». Правил коротко стриженный молодой и мрачный громила Джек.