Доверие
Шрифт:
Меезеберг таращил на него глаза. Он был ошарашен тем, что слышал впервые; и не только потому, что это говорил Томас, тогда как Лутц обо всем умолчал, а потому, что такое прошлое и настойчивое его вторжение в упорядоченную жизнь было ему чуждо и непонятно.
Он дважды повторил:
— Ишь ты, ишь ты, — потом спросил: — В Западном Берлине ты тоже был с ней?
В первую минуту на его гладко выбритом, спокойном лице отразилось разочарование, оно пересилило все другие чувства. «Я бы за него головой поручился». Ни за кого бы Меезеберг головой
— Выходит, ты ни с того ни с сего взял да и отправился в Западный Берлин? — снова заговорил он.
— Многие там уже побывали, — отвечал Томас. — У родственников. У меня никого в Западном Берлине нет. А эта девушка дала мне возможность туда поехать. Мне думается, ничего в том нет плохого, что я и с тамошней жизнью ознакомился.
— Думается… — сказал Меезеберг. — Чего тебе только не думается! Я кое-что знаю об этом. Мы окружены врагами. Они вынашивают коварные планы. Тебе не известно, что случилось в Праге? Неизвестно, что случилось в Венгрии? Ты сам не пережил вместе с нами того, что было два года назад здесь, в Коссине? С Берндтом и его приспешниками? В такое время нам нужны только крепкие, надежные товарищи, которые не клюнут на первую же приманку.
Гнев его нарастал, он говорил все быстрее. Замолчал. Потом продолжил едко, но спокойно:
— Сам понимаешь, что ты ни минуты больше не можешь оставаться в нашем комитете. И надеюсь, тебе ясно, что в партию тебе теперь дорога закрыта. Об этом уж сумеют позаботиться, ведь не я один буду это решать. Мы тебя вызовем, чтобы сообщить наше решение.
Томас побледнел. Лицо его дрогнуло.
— Кого только не приняли в партию, — сказал он спокойно и сравнительно мягко, — даже зятя Эндерса, который был нацистом, да еще каким! Теперь многие думают — в партии состоять выгодно. А мне, мне ты суешь палки в колеса!
— Насчет тебя, — отвечал Меезеберг, — у меня было совсем другое мнение, чем насчет этого самого зятя. Я верил, что на тебя можно положиться. И тем горше разочаровался. Не понимаешь?
— Почему? Понимаю, — тихо проговорил Томас.
Они разошлись, не подав друг другу руки.
Совещание, которого боялся Томас, состоялось не сразу. Решено было дождаться судебного заседания. Потому что в Берлине постановили: без промедления осудить членов банды, чтобы не дать лишней карты в руки западноберлинской полиции. Все же прошло какое-то время между началом процесса, на котором Томасу предстояло быть свидетелем, и его столкновением с Меезебергом и всем комитетом.
Но эта история изменила его жизнь. Люди, так ему казалось, смотрели на него по-другому, чем раньше. Когда-то он был для своих друзей особенным, необыкновенным человеком, на редкость искренним, всегда готовым прийти на помощь, на редкость надежным, и вдруг теперь, даже если его открыто ни в чем не упрекали, он стал не лучше и не хуже, чем все остальные. Даже чужие, те, которые подсмеивались над его пылким усердием, над его синей
Он сделался молчалив. Чувствовал себя таким же одиноким, как в детстве. Но тогда он ни в чем не был виноват, а теперь был одинок по собственной вине. Томас мучился от разлада с самим собой, но ничего не мог поделать: как раз те люди, с которыми он больше всего считался, отвернулись от него, а те, кого он даже всерьез не принимал, держали его сторону и посмеивались над его опалой.
Эрнст Крюгер, например, с которым у него совпадало мнение даже по важнейшим вопросам, которому он часто помогал, теперь избегал разговоров с Томасом наедине, видно, презирал его.
Вебер же, напротив, в их общей комнате шутя дал ему подзатыльник и сказал со смеющимися глазами:
— Почему ты спать ложишься? Пойди погуляй, парень. Чего зря огорчаться? Все уладится.
Томас ничего не ответил. Он подумал: я твоего мнения не спрашивал. Сейчас Томас остро почувствовал, хотя не эти несколько слов были тому причиной, что Вебер ему совсем чужой. И не только оттого, что он спал в кровати Роберта. Вся его жизнь и все его мысли были чужды Томасу. Вебер потешался над тем, что камнем лежало у Томаса на сердце.
Только Эндерсы говорили с ним по-прежнему, не косились на него, не задавали вопросов. Он готов был поверить, что им ничего не известно.
Хейнц на мотоцикле довез его до эльбского завода.
— Томас, — сказал он, — подобной ерунды я уже давно не слыхал. Что они с тобой выделывают?
Томас сначала ничего не ответил. Ждал, пока Хейнц кончит. Но тот продолжал:
— Никому нет дела, какая у тебя девушка. Никого это не касается. И то, что ты с ней в Берлин ездил, — тоже. Смешно из-за этого свару затевать.
В глубине души Хейнц радовался, что история с Пими всплыла наружу. И Тони обо всем узнала. Она ни словечком о Томасе не обмолвилась. Тони привыкла, что Хейнц каждое воскресенье за ней заходит. И всегда их прогулка начинается с посещения больницы… Она носила его матери маленькие подарки: букетик цветов, иллюстрированный журнал.
Хейнц, все еще стоя у своего мотоцикла, удивленно смотрел на Томаса. Потом воскликнул:
— Неужели это возможно? Они тебе уже внушили, что ты виноват в этой истории? О ней даже и говорить не стоит!
— Тем не менее, — сказал Томас, — я виноват.
— Ты? Но в чем? Каким образом?
Томас пожал плечами.
— Потому что ты был с этой девчонкой? — снова начал Хейнц. — И не заметил, что она воровка? Ребенку ясно — дело не в этом. А в том, что ты был с нею в Западном Берлине.
Томас молчал. Он раздумывал, в чем же его вина. Так как чувствовал, в чем-то он все же виноват.
— Нет, — ответил он наконец. — Глупая девчонка, воровка, Западный Берлин. Возможно, так думает Пауль Меезеберг. Но все не так просто.