Довлатов и окрестности
Шрифт:
Это сочинение витиевато называлось «Мини-история джаза, написанная безответственным профаном, частичным оправданием которому служит его фантастическая увлеченность затронутой темой». Этот неожиданно ученый опус Сергей, выбрав меня мальчиком для битья, разнообразил ссылками «на неискушенных слушателей джаза, вроде моего друга Александра Гениса». И все равно получилось блекло.
Однако именно сюда Сергей вставил куски, которые трудно не считать авторским признанием. В них Довлатов излагал не историю джаза, а литературную утопию: «Джаз — это стилистика жизни… Джазовый музыкант не исполнитель.
Я действительно плохо разбираюсь в джазе, но однажды понял, чем он был для Сергея. Случилось это в Массачусетсе, по которому мы путешествовали вместе с Лешей Хвостенко. На шоссе нас, разомлевших и уставших, угораздило попасть в жуткую, многочасовую пробку. Положение спас музыкальный Хвостенко. Высунув руку из окна машины, он стал барабанить по крыше, напевая «Summer time and the living is easy», но по-русски: «Сям и там давят ливер из Изи». Через минуту все остальные, категорически лишенные слуха и голоса, последовали его примеру. Наше вытье привлекло внимание томящихся соседей, и вскоре вся дорога приняла участие в радении. Это был акт чистого творчества, обряд, стирающий границу между исполнителем и слушателем, между хором и солистом, между мелодией и тем, во что каждый из нас ее превращал.
Я слышал, что главное в джазе — не мастерство, а доверие к себе, ибо, в сущности, тут нельзя сделать ошибку. Импровизатор не может ничего испортить. Если у него хватает смелости и отчаяния, в его силах обратить неверный ход в экстравагантный. Считаясь только с теми правилами, которые он по ходу дела изобретает, импровизатор никогда не знает, куда он доберется. Прыгая в высоту, мы боремся с не нами установленной планкой. В длину мы прыгаем как можем. Поэтому настоящую импровизацию завершает не финал, а изнеможение.
Сергей любил джаз потому, что сам занимался искусством, согласным впустить в себя хаос, искусством, которое не исключает, а переплавляет ошибку, искусством, успех в котором определяют честность и дерзость.
Сергей с наслаждением смирял свою прозу собственными драконовскими законами. Но еще больше он дорожил советом Луи Армстронга: «Закрой глаза и дуй!»
Пушкин
От обыкновенной Америки Довлатова, как и других русских писателей на Западе, отделял тамбур, населенный славистами. Сергей оправдывал свой неважный английский тем, что единственные американцы, с которыми ему приходится общаться, говорят по-русски.
Я тоже знаю славистов лучше, чем остальных американцев. Именно поэтому они не перестают меня удивлять. На всех конференциях я спрашиваю, почему они выбрали такую странную профессию. Ответ зависит от пола: девушек увлек Достоевский, юношей — Джеймс Бонд.
С тех пор как Россия утратила обаяние империи зла, все изменилось. Если на моем
Но Довлатов появился в Америке вовремя. Русские штудии были не академическими забавами, а жизненным делом, от которого реально зависела наша словесность. Дело в том, что литературный процесс тех лет направлял не столько «Новый мир», сколько мичиганское издательство «Ардис». Основавшие его Карл и Эллендея Проффер, выдвинув лозунг «Русская литература интереснее секса», умудрились издать целую библиотеку книг, ставшую литературой нашего поколения. Среди них была и вышедшая на русском и английском «Невидимая книга». Для 37-летнего Сергея она была первой.
Профферы настолько не походили на славистов, что остается только гордиться тем, что их смогла соблазнить наша литература. Рослая красавица Эллендея так хороша собой, что многие не верили, что она сама написала толстенную монографию о Булгакове. За «Ардис» ей дали щедрую и престижную «Премию гениев», ту самую, что незадолго до Нобелевской получил Бродский. В отличие от многих славистов, предпочитающих с нашими беседовать по-английски, Эллендея превосходно знает русский, включая и тот, на котором не говорят с дамами. Ее, впрочем, это не стесняет. Однажды, спросив о книгах одного эмигрантского писателя, она добавила: «Я в его творчестве — целка».
Карл еще меньше походил на профессора. Богатый наследник, звезда студенческого баскетбола, он был не ниже Довлатова. Да и умер Карл тоже рано. Заболев раком, он долго боролся с болезнью, чтобы маленькая дочка успела запомнить отца.
Его мемориальный вечер состоялся в НьюЙоркской публичной библиотеке. Все вспоминали, сколько Карл сделал для русской культуры. Бродский завершил этот длинный перечень летающей тарелкой — фрисби, которую именно Проффер первым привез в Россию.
Когда Андрей Седых назвал Довлатова вертухаем, Сергей не обиделся, но задумался. В эмиграции ведь тогда не было обвинения страшнее, чем сотрудничество с органами. Особенно — в Первой волне, где ленились разбираться с подробностями. Даже нас, служивших в Риге пожарными, полемисты называли «эмвэдэшниками». В «Новом русском слове» наборщик из белогвардейцев сказал, что не подаст руки сталинскому генералу. Генералом был Петр Григорьевич Григоренко. Поэтому, получив вертухая, Довлатов решил объясниться с публикой, которая еще не читала «Зону».
Рассказывая о том, как и почему он был охранником, Сергей написал, что после армии «мечтал о филологии. Об академической карьере. О прохладном сумраке библиотек». Все это, конечно, неправда. Сергей хотел быть писателем, а не филологом. Что же касается «прохладного сумрака библиотек», то это была дежурная фраза, которой Сергей меня изводил после того, как я наивно поведал ему о своих академических амбициях.
Филология Сергея интересовала мало. Он ненавидел литературоведческий жаргон и с удовольствием вспоминал приятеля, списывавшего для предисловий ученые абзацы из вводных статей к книгам других писателей.