Дождь идет
Шрифт:
Жорж Сименон
Дождь идет
Роман
Перевод В. Н. Курелла
I
Я сидел на полу возле низкого окна полумесяцем, в окружении своей игрушечной мебели и зверей. Спиной я почти касался толстой печной трубы - она шла снизу из магазина, проходила сквозь перекрытие и, обогрев комнату, исчезала где-то в потолке. Это было очень забавно - когда огонь переставал гудеть, по трубе передавались звуки, и мне было слышно все, что говорилось внизу.
Шел черный дождь. Матушка утверждает, что это собственное мое выражение. И даже будто я употребил его, когда она еще
– Господи, Жером! Да как ты можешь такое говорить? Ты все видишь в дурном свете! Потом, ты был слишком мал. Ты просто не можешь этого помнить...
И если я не настроен благодушно, начинается довольно жестокая игра.
– Помнишь субботний вечер, когда мне было пять лет?
– Какой еще субботний вечер? К чему это ты опять ведешь?
– А когда я сидел в ванночке и вернулся отец, и вы...
Она краснеет, отворачивается. Потом украдкой кидает на меня взгляд.
– Вечно ты фантазируешь.
Но прав я. Воспоминания детства, даже самого раннего детства, например, когда мне было года три, у меня удивительно ярки, и по прошествии стольких лет я все еще ощущаю запахи, слышу звуки голосов, какой-то странный их резонанс, в частности на винтовой лестнице, соединяющей комнату, где я сидел, с находившейся внизу лавкой.
Если бы я завел с матушкой разговор о приезде тети Валери, она поклялась бы, что я все выдумываю или, во всяком случае, преувеличиваю, и была бы по-своему искренна.
И тем не менее...
Но черный дождь, так или иначе, остается для меня чем-то своеобычным, чем-то неразрывно связанным с нашим маленьким нормандским городком, с рыночной площадью, на которой мы жили, с определенной порой года и даже с определенным временем дня.
Я имею в виду не щедрые грозовые ливни, что за стеклами окна полумесяцем низвергались крупными светлыми каплями, выбивавшими дробь по железному оконному карнизу и булыжнику мостовой, и не туманную морось чахлой белесой зимы.
Когда шел черный дождь, в комнате с низким потолком становилось темно, и весь дальний угол вплоть до перегородки, отделявшей спальню родителей, окутывался густым полумраком. Зато отверстие в полу, где проходила винтовая лестница, излучало свет зажженных в лавке газовых рожков.
Со своего места мне не видно было неба. Старые дома на площади, посреди которой стоял крытый рынок с шиферной кровлей, были построены все в одно время и все на один образец. Окна нижнего этажа - там помещались только лавки - очень высокие, сводчатые. Впоследствии окна поделили в высоту пополам и сделали еще одно перекрытие, устроив антресоли.
И получилось, что в антресоли было на уровне пола окно в виде полумесяца.
Я сидел, окруженный своими игрушками, и если свет и доходил до меня, то не столько с неба, сколько от бликов и отражений на мокрой мостовой. В большинстве лавок, так же как в нашей, в такие дни зажигали газ. Изредка я слышал звяканье колокольчика в аптеке или наш звонок. Длились и длились сумерки, населенные бегущими силуэтами, лоснящимися зонтиками, хлопающими сабо; в кафе Костара все гуще плавал дым, а внизу медовый голос матушки, постоянно боявшейся показаться недостаточно любезной, нарушить приличия, как бы журчал:
– Ну, разумеется, мадам... Я ручаюсь за краску... Мы не первый год держим этот товар, и никогда еще не было жалоб...
Шел ли дождь? Нет, скорее он лился ручьем, ровно и безостановочно. А когда окончательно темнело, матушка, подойдя к лестнице, кричала снизу:
– Жером!.. Пора спускаться...
Чтобы не зажигать лишнего рожка.
Как же она не понимает, что малейшее отклонение от заведенного порядка не могло не запечатлеться у меня в памяти? Запомнил же я те две недели, когда рыночные часы остановились на десяти минутах одиннадцатого, и маленького бородача, целый день просидевшего на пожарной лестнице за их починкой.
В отношении тети Валери воспоминания мои еще более четки - мне тогда уже исполнилось семь лет, и я потому лишь не ходил в школу, что поговаривали об эпидемии скарлатины; а матушка, надо заметить, боялась эпидемий даже больше любого нарушения приличий.
Сперва, за нашим домом, в так называемом ремесленном дворе, послышался резкий звук рожка. Значит, вернулся отец в запряженном парой фургоне. По утрам я, можно сказать, никогда не видел отца, он выезжал очень рано, еще затемно. Иногда он ездил далеко, за четыре-пять лье, смотря по тому, где была ярмарка, и к восьми часам его товар уже лежал разложенный на лотках. Другой раз он отправлялся в какую-нибудь ближнюю деревню и возвращался рано.
Так оно и было в тот день. Видимо, тепло и черный дождь разморили меня, потому что я не двинулся с места; обычно я бежал в спальню родителей взглянуть в окно на большой четырехколесный фургон, на котором желтыми буквами красовалось: "Андре Лекер - ткани и конфекцион зарекомендовавшая себя фирма".
Пару жеребцов звали Кофе и Кальвадос. А старика, который за ними ходил, сопровождал отца на ярмарки и спал над конюшней, звали Урбеном.
Встрепенулся я, лишь услышав, что отец толкнул дверь черного хода, тогда как обычно, пока Урбен распрягал лошадей, он выгружал товар. В лавке был покупатель. Отец ждал, грея руки над плитой. Но вот звонок проиграл свои несколько ноток, сопровождаемый голосом матушки: "Добрый вечер, мадам, не утруждайте себя..."
– Мне надо с тобой поговорить...- сказал тогда отец.- Пожалуй, тебе лучше вызвать мадемуазель Фольен...
Отчего же я сохранил такое драматическое воспоминание об этом дне? Мадемуазель Фольен вызывали довольно часто. Делалось это очень занятным образом. Матушка поднималась в комнату, где я сидел и которую так и называли "комната", брала с камина подсвечник и стучала в стенку. Надо было стукнуть несколько раз. Наконец жужжание швейной машинки за стеной прекращалось (мадемуазель Фольен была портнихой).