Дождь идет
Шрифт:
Уже на третий день по приезде тети Валери я почувствовал, что она меня ненавидит. Я даже могу примерно определить, какого рода была эта ненависть.
Я вижу, как она сидит в своем плетеном кресле или, вернее, в плетеном кресле отца (бедняге с ее переселениями к нам пришлось довольствоваться стулом) и весь день пальцем о палец не ударяет.
– Вы не хотите что-нибудь связать, тетя Валери?
– Благодарю покорно, милочка! Никогда в жизни не вязала и на старости лет учиться не собираюсь...
– Так чем бы вам заняться? Желаете, Жером сходит в библиотеку, возьмет вам книжку почитать?
Тетя Валери качала головой. Нет! Она ничем не желала заниматься и ничего не желала делать! Она покоилась в кресле с подернутыми влагой глазами, в которой плавали ядовитые горошинки зрачков.
Она не глядела на улицу, не интересовалась рыночной толчеей. Она глядела только на меня. И злилась, что я сижу на полу, окруженный своими зверями и игрушечной мебелью; злилась, что я способен без конца следить за тем, как вновь и вновь рождаются на железном карнизе водяные рисунки; злилась, что я...
Отпустив очередного покупателя, матушка взбегала наверх, как всегда свежая и опрятная, как всегда в клетчатом фартуке с развевающимися на плечах крылышками.
– Вам ничего не надо, тетя Валери?.. Малыш не шалит?..
Именно в то утро разговор зашел о бабушке Альбера. Почти каждый день, в один и тот же час, я видел, как она выходила из двери, примыкавшей к мучному лабазу. Я частенько недоумевал, как это Альбер остается совершенно один; я даже тревожился, так как мои родители никогда не оставили бы меня дома одного.
Звали ее мадам Рамбюр. Она была высокая, сухопарая, с ровным сероватым лицом и в перчатках такого же серого оттенка. Она бросалась в глаза хотя бы потому, что в отличие от всех прочих женщин отправлялась за покупками одетая как на парад: в шляпке, лиловой вуалетке и с ридикюлем на серебряной цепочке.
Не обращавшая ни на что внимание, тетя тем не менее сразу приметила мадам Рамбюр, и я, не давая себе в том ясного отчета, догадывался: так оно и должно быть.
– Что это за фря такая? Воображает о себе слишком много!
Но мадам Рамбюр ничего о себе не воображала. Одетая как бы в полутраур, она просто держалась с достоинством. Конечно, она осторожно приподнимала юбку, переступая через капустные отбросы или лужи, и остерегалась прислоняться к прилавку. Равно как остерегалась отвечать на зазывания торговок и, для того чтобы купить самую малость, дважды обходила весь рынок.
– Несчастная женщина...- вздохнула матушка.- Я как-нибудь вам подробно расскажу... Муж ее занимал видную должность... Если не ошибаюсь, в интендантстве... А сын негодяй... Он уже...- Она понизила голос, но мне все равно было слышно: - Он уже дважды сидел в тюрьме... Внука она к себе взяла, у него чахотка... Живут в двух комнатах, неизвестно даже на что...
Два слова поразили меня: "тюрьма" и "чахотка". Я посмотрел на окно Рамбюров и увидел Альбера: он сидел в своем креслице и листал книжку с картинками. Может, это он от чахотки так похож на девчонку? Но почему его водят всем на потеху с длинными локонами? И почему одевают так чудно? В тот день, например, на нем была синяя бархатная матроска, такую носил и я до того, как мне купили охотничий костюм. Но вместо воротника с полосками на него надели большой белый репсовый воротник, обшитый кружевами.
Тетя Валери осмотрела его и промолчала. Ей, видно, приятно было сознавать, что хоть этот болен. Но тут в лавке звякнул колокольчик. Матушка исчезла в лестничной клетке. Я услышал голос часто заходившей в лавку рыбной торговки, она жаловалась:
– Уж и не знаю, что с нами будет, все забастовки да забастовки...
Я стал расспрашивать тетю:
– Что такое забастовка?
– Это когда рабочие не хотят больше работать.
– И что же они тогда делают?
– Дерутся с жандармами и перерезают бритвой сухожилия лошадям...Лицо ее дышало злобой. Маленькие, подернутые влагой глазки вперились в меня.- Если так дальше пойдет, не миновать революции...
Вот тут я и почувствовал, что она меня ненавидит. Она ненавидела меня не так, как ненавидят кого-нибудь взрослые, а как мог бы меня ненавидеть завистливый сверстник. Почему же я все-таки продолжал ее расспрашивать?
– А кто такой Феррер?
– Анархист...
– А что такое анархист?
– Тот, кто хочет сделать революцию и бросает бомбы...
На то, чтобы переварить все это, мне требовались часы, а то и дни, и, мгновенно забыв про тетю Валери, я вновь погрузился в созерцание дождя, железного карниза и рынка с молочно белевшими, как большущий глаз, часами; но сквозь все это, будто сквозь филигрань, мне более или менее отчетливо представлялись другие картины: чахоточный Альбер с его сидевшим в тюрьме отцом, анархисты, Феррер, рабочие, которые перерезают сухожилия лошадям...
Мне случалось подолгу так забываться, а потом я, вздрогнув, просыпался. На этот раз от моих грез меня оторвал тетин голос. Она сунула руку себе под юбку и извлекла мелочь.
– На!.. Сходи возьми мне журнал, все расхватывают, читают...
Я посмотрел на площадь; вокруг киоска толпились люди, показывая друг другу иллюстрированный журнал. Я бегом спустился вниз.
– Куда ты?-забеспокоилась матушка.
– Купить журнал тете Валери.
Насколько я помню, это был "Пти журналь иллюстре". На цветной обложке фотография остриженного бобриком усатого мужчины с темными глазами. "Анархист Феррер".
А на тыльной стороне другая цветная картинка: какой-то двор, стена, стоящий человек с завязанными глазами и солдаты, вскинувшие ружья. "Казнь Феррера".
Это меня потрясло. Я поднял голову: Альбер смотрел на меня, смешно приплюснув нос к стеклу. Я почувствовал, что он мне завидует; может, тому, что я на улице с непокрытой головой под дождем, а может, тому, что у меня в руках иллюстрированный журнал.
– Одним меньше, и то неплохо!
– немного погодя с удовлетворением провозгласила тетя.- Пойди принеси очки. Когда прибудет "Пти паризьен", не забудь мне купить...