Дождь прольется вдруг и другие рассказы
Шрифт:
Едва ли не первым, что уяснили, попав сюда, Зильбермахеры, было следующее: если вы уже не знаете в точности, где находитесь, карта оказывается не чем иным, как красивой картинкой. Вообще, если вы обзавелись привычкой воображать себя находящимся в определенной точке круглого и красочного земного шара, ваше ощущение расположения на планете определяется, скорее всего, степенью понимания того, о чем говорят у вас за спиной, плюс того, что лежит к северу, югу, востоку и западу от вас. Вы понимаете, что находитесь в Венгрии, просто потому, что люди вокруг вас говорят по-венгерски, — то жеотносится к Австрии и то жек Румынии. Вы понимаете, что находитесь в Сиэтле, потому что люди вокруг говорят по-американски, — то жеотносится к Канаде и
Насколько могло судить семейство Ивана, африканцы здесь то и дело преображались в арабов. Явственно африканский мужчина в шали и набедренной повязке козопаса мог войти в армейскую казарму и выйти из нее, облаченным в военное хаки, — ни дать ни взять, член сил ООП. Понимание языка могло бы, конечно, помочь им, однако Зильбермахеры, в отличие от прежде стекавшихся в Бхаратан визитеров, лингвистами не были, и то, что произносили бхаратанцы, звучало для них как речи африканского вождя из старых фильмов о Тарзане, а по временам вызывало в памяти репортажи, которые CNN вела в 1991-м с войны в Заливе.
И опять-таки бхаратанцу, чтобы окончательно запутать Зильбермахеров, довольно было напялить выцветшую драную футболку с рекламой «Джим Бима», отчего он, на их взгляд, становился неотличимым от черного американца, слоняющегося в поисках стены, которую можно разрисовать краской из распылителя.
Зильбермахеры не были людьми религиозными, усвоенная ими идеология не позволяла им лезть в верования местных жителей, а в результате у Зильбермахеров не имелось и самого туманного представления о том, во что веруют бхаратанцы, то есть и это оставалось для них тайной. Юной дочери Ивана удалось выяснить, что бхаратанцы считают женщину, выставляющую напоказ свои волосы, груди и бедра, нечестивой: однако этим ее сведения и исчерпывались.
— Они и впрямь какие-то, ну, типа того, заторможенные, —такое она вынесла суждение. — Вроде тех трясунов с юга.
Под «югом» она разумела, конечно, южную часть США, тот же Техас, а не юг Африки — Малави, к примеру, — хотя и то, и другое равно заслуживали ее обидного отзыва.
Собственно говоря, с рядовыми бхаратанцами Зильбермахеры дела почти не имели, поскольку те в большинстве своем жили в пустыне, за пределами армейских лагерей. Скопления их лачуг давали приют мужчинам, женщинам и детям, от которых иностранцам никакого прока ждать не приходилось, в этих разборных пристанищах, походивших на упавшие с неба птичьи гнезда, бхаратанцы коротали свои недолгие жизни, в них же и умирали. Через поселение их медленно струилась узкая речушка, чью воду грязнили песок, соль, экскременты, а порою и трупик ребенка. Любой проезд сквозь такое поселение производил на Зильбермахеров впечатление очень тяжелое, хотя сказать в точности, какую часть их душ он так уж трогал, было трудно. Повсюду вокруг истощенные темнокожие люди молились, прося своего Бога об избавлении, но что это был за Бог: Аллах, Иегова, Сет, Хайле Селассие — кто мог сказать?
Зильбермахеры занимали дом в военном секторе, поскольку, при всем их либеральном чувстве вины, жить в упавшем с неба птичьем гнезде не смогли бы.
Они приехали сюда из Сиэтла, из США — по приглашению. Дело в том, что несколько лет назад эволюционное развитие бхаратанцев достигло уровня, который позволил им наконец обзавестись письменностью, имитирующей их устную речь, и некоторое число чужеземных лингвистов с готовностью взялось за ее изучение. А в результате массовая гибель бхаратанцев от недоедания стала предметом внимания западного мира. Местное правительство видело свою задачу в том, чтобы излечить бхаратанцев от кочевничества, заставить их осесть и начать удобрять и обрабатывать землю — так, чтобы и здешняя зыбучая почва тоже осела на одном месте, укрепилась и начала помогать людям выжить. Иван Зильбермахер видел свою задачу в том, чтобы выяснить, можно ли предпринять что-либо, позволяющее поправить отношения между этой почвой и климатом.
А Иванка Зильбермахер видела свою задачу в том, чтобы сохранить отношения с Иваном. Она состояла в его женах уже двадцать три года — привлекательная жизнерадостная женщина, способная вырабатывать определенное количество энергии и при жаре в 120 градусов, даром что происходила она из страны довольно прохладной. Загар ее казался особенно темным по контрасту с белыми блузками и юбками, которые она неизменно носила. Иванка говорила в шутку, что приобрела здесь еще большее, чем прежде, сходство с цыганкой. Она готовила вкуснейшие запеканки, которые затем охлаждались в холодильнике, — никто из попробовавших их никогда не догадался бы, что происхождением своим они обязаны консервным банкам. Она умела очаровывать несговорчивых чиновников. Умела заставлять враждебно настроенных бхаратанцев отводить глаза в сторону. И была прекрасной любовницей.
Наиболее очевидной общей чертой Ивана и Иванки были их имена, впрочем, почти полная идентичность таковых представляла собой всего лишь совпадение. Иван принадлежал к четвертому поколению американских евреев, имевших в далеком прошлом украинских предков — далеком настолько, что для него оно значило куда меньше того (например) обстоятельства, что хлопья «Келлогс» были теперь не такими сладкими, как в пору его детства, не ведавшую суетливых забот о здоровье. Иванка же была венгеркой, попавшей в США лишь в 1968 году. Двадцатилетняя, никого в чужой стране не знавшая и почти не говорившая по-английски, она сочла удивительное совпадение, вследствие коего имя ближайшего ее соседа оказалось мужским эквивалентом ее имени, достойной темой для разговора, хоть он и давался ей почти с таким же трудом, с каким и любая другая беседа с местными жителями.
— Иван — Иванка — то же самое! — и она улыбалась, испытывая облегчение оттого, что смогла добраться до конца предложения, не совершив по пути ни одной серьезной ошибки.
Иван в то время питал интерес — искренний интерес — к политической ситуации в Венгрии, и это пробудило в Иванке теплые чувства к нему, поскольку все мужчины, с которыми она знакомилась до сей поры, обыкновенно вели разговоры только о телевизоре, еде, погоде и сексе. Ирония, присущая их отношениям, состояла в том, что, какое бы живое чувство ни вызывал этот интерес в маленьком перемещенном теле Иванки, ее словарного запаса для разговоров о венгерской политике попросту не хватало, отчего ей приходилось отделываться увечными клише насчет телевизора, еды, погоды и секса. Иванка пыталась объяснить ему, на что похожа жизнь молодой женщины в Восточной Европе, как отличается она от жизни в Америке. Не зная слов вроде «сознательный», «политическая грамотность», «неравенство полов», она вынуждена была обходиться их грубыми эквивалентами, и каким-то образом ее уверения в том, что «здесь, в Америке, женщина может быть не такая привольная», привели к тому, что она позволила Ивану затащить ее в койку.
Впрочем, в постели он оказался хорош. Ко времени, когда Иванка освоила язык настолько, чтобы суметь понять, действительно ли Иван настроен на ее длину волны, она привыкла к нему до того, что он стал казаться ей мужчиной, которого она так или иначе выбрала бы сама, будь на то ее воля.
Хотя сказать с уверенностью трудно. Если твой мужчина уже в точности знает, какую именно точку на твоей попе следует нажимать средним пальцем, как, не разыгрывая патриарха, отвечать на просьбу передать тебе газету и какой именно сорт шампуня хорош для твоих жестких черных волос, тебе становится трудно судить о нем так, как если б он был недавним знакомым. Ну и к тому же… она любила Ивана. Любила достаточно, чтобы воспламениться желанием прикончить его, когда он после четырех лет супружества загулял на стороне: она тогда выбросила в окно на лежащую четырьмя этажами ниже улицу его одежду, книги по метеорологии, обувь и прочее, потом хлестнула мужа по лицу — да так, что очки полетели в сторону, а потом еще несколько раз двинула по носу. Иван, обливаясь кровью, принес ей, прямо на полу спальни, энергичные извинения, благодаря которым они и зачали первого из трех своих детей.
Дитя это, Лидия, было теперь с ними — здесь, в Бхаратане. Ей уже исполнилось восемнадцать, и, разумеется, воспоминаний о своем зачатии она не сохранила. Подумать о том, что родители вообще предаются плотской любви, — для нее это было все равно, что представить себе Рона и Нэнси Рейган принявшими позу soixante-neuf. [1] По мнению Лидии, единственным в их семье человеком, пригодным для полового акта, была она. Тело у нее было белым и гладким, с угольно-черными волосами, из которых ей больше всего нравились брови и лобковая поросль. Ноги, правда, были коротковаты — генетическое наследие низкорослой матери.
1
Шестьдесят девять (франц.). (Здесь и далее — прим. перев.)