Драгоценности Эптора
Шрифт:
Вечером того же дня, когда я, уже обо всем позабыв, уплетал в столовой горячий суп и смеялся, слушая рассказ одного матроса о любовных похождениях другого матроса, в зал вошел Помощник.
— Эй, вы, морские негодяи! — прорычал он.
Наступило молчание, а он продолжил:
— Кто из вас перевязал эту сломанную кормовую мачту?
Я хотел крикнуть:
— Да, это я.
Но кто-то опередил меня:
— Это Большой Матрос, сэр!
Этим именем часто называли и меня, и Кота.
— Что ж, — проворчал Помощник, — Капитан считает, что такая сообразительность в трудную минуту должна быть вознаграждена.
Он достал из кармана золотую монету и швырнул ее через стол Коту.
— Держи, Большой Матрос. Хотя на твоем
Кота шумно поздравляли. Я не видел выражения его лица, когда он клал монету в карман.
Меня обуял гнев, не находящий выхода. На кого я должен был его выплеснуть? На матроса, который выкрикнул имя героя? Нет, ведь он стоял на палубе и мог спутать меня с моим соперником, тем более, с такого расстояния. На Кота? Но он уже вставал из-за стола. А Первый Помощник, тот самый Первый Помощник, того самого корабля, дружок, на котором мы сейчас находимся, — его тяжелые шаги уже раздавались где-то на палубе.
Может, поэтому меня и прорвало на следующее утро, когда погода немного успокоилась. Небрежная острота, отпущенная кем-то в проходе, так подействовала на мои нервы, что я буквально взорвался. Мы схватились, тузили друг друга, чертыхались, катались по полу и подкатились прямо под ноги Помощнику, который в это время спускался по лестнице. Он запустил в нас своим сапогом и осыпал проклятиями, а когда узнал меня, с ухмылкой сказал:
— А, это тот неуклюжий.
Я уже заработал себе репутацию драчуна, а драка на корабле — это нарушение, которое немногие капитаны потерпят. У меня же была третья, а это слишком. По настоянию Помощника, у которого сложилось обо мне определенное мнение, Капитан приказал меня высечь.
И вот на рассвете следующего дня меня вывели и привязали к мачте, чтобы располосовать, как кусок мяса, на виду у всей команды. Мне казалось, что вся моя ярость направлена теперь против Первого Помощника. Но белое обернулось черным в моем представлении, мне хотелось рвать и метать, когда он швырнул хлыст и крикнул:
— Ну, Большой Матрос, ты уже сделал одно доброе дело для своего корабля. Стряхни с себя сонливость и сделай еще одно. Я хочу, чтобы у него на спине осталось десять полос, достаточно глубоких, чтобы их легко можно было пересчитать пальцем, смоченным в соленой воде.
Пока сыпались удары, я не дышал. Десять ударов — это порка, от которой отходят неделю. В большинстве случаев матрос падает на колени после первого, если позволяет веревка. Я не упал, пока веревки на руках не обрезали. Более того, я не проронил ни звука до тех пор, пока не услышал, как вторая золотая монета брякнулась о палубу, и слова Старшего Помощника, обращенные к команде:
— Смотрите, как богатеет хороший матрос.
Мой стон потонул в криках ликования.
Кот и еще кто-то уволокли меня в арестантскую. Когда я упал, зарываясь руками в солому, я услышал голос Кота:
— Ну, братишка, не везет, так не везет.
И тогда я потерял сознание от боли.
На следующий день я смог доползти до оконной решетки. Выглянув на кормовую палубу, я понял, что мы попали в жесточайший шторм. Такого я еще не видел никогда. Раны на спине усугубляли мое безвыходное положение.
Гвозди готовы были выскочить из гнезд, дощатые сооружения — развалиться.
Волной смыло за борт четырех человек, а когда другие бросились их спасать, новая волна смела еще шестерых. Шторм налетел так неожиданно, что не успели спустить ни одного паруса, и теперь вся команда повисла на выбленках. Из окна арестантской я увидел, как начала падать мачта, и завыл, как животное, пытаясь вырвать прутья решетки. Но в окне мелькали лишь ноги бегущих, и никто не остановился. Я взывал к ним снова и снова, надрываясь от крика. Корабельный кузнец так и не заменил мой импровизированный крепеж на кормовой мачте цепью. Я не успел еще даже сказать ему об этом. Она не выдержала и десяти минут. Когда она поддалась, раздался треск, подобный громовому раскату. Рванулись наполовину убранные паруса — и веревки лопнули, как ниточки. Люди разлетелись в разные стороны, словно капли воды с мокрой руки, когда ее стряхиваешь. Мачта накренилась, описав в небе дугу, и упала на высокую бизань, обрывая канаты и соскребая людей с перекладин, как муравьев с дерева. Численность команды уменьшилась наполовину, а когда мы кое-как выползли из-под шторма с одной мачтой, и то сломанной, искалеченных телец, в которых еще теплилась жизнь, насчитывалось одиннадцать. Корабельный лазарет вмещает десятерых, остальные идут в арестантскую. Выбирать, кого поместить со мной, пришлось между человеком, который более других подавал надежду выжить — ему легче было перенести суровые условия, чем другим, и человеком, который был обречен — ему, возможно, было уже все равно. И выбор был сделан — в пользу первого. На следующее утро, когда я еще спал, ко мне втащили Кота и положили рядом со мной. Его позвоночник был сломан у основания, а в боку у него была такая дыра, что в нее можно было засунуть руку.
Когда он пришел в сознание, он только и делал, что плакал. Это был не звериный рык, который я издавал накануне при виде падающей мачты, а такой тоненький вой сквозь стиснутые зубы, как у ребенка, который не хочет показать, что ему больно. Он не прекращался. Часами. Это слабое стенание засело у меня в кишках и навязло на зубах хуже, чем какие-нибудь дикие вопли.
Восход солнца затянул окно медно-красной фольгой, и красная полоска света упала на солому и грязное одеяло, в которое его завернули. Плач теперь сменился удушьем. Он то и дело задыхался, и так громко. Я думал, что он без сознания, но когда наклонился над ним, его глаза были открыты и он смотрел прямо мне в лицо.
— Ты... — произнес он. — Больно... Ты...
— Тише, — сказал я. — Ну, тише!
Мне показалось, что он хотел выговорить слово «вода», но в нашей конуре не было воды. Я догадывался, что корабельные припасы по большей части пошли за борт. Поэтому, когда в семь утра нам наконец-то принесли ломоть хлеба и воду в жестяной кружке и в неловком молчании поставили перед нами, я, голодный и изнывающий от жажды, воспринял это не иначе как шутку.
Тем не менее, я открыл ему рот и попытался влить немного ему в глотку. Говорят, губы и язык чернеют от лихорадки и жажды через некоторое время. Неправда. Они становятся темно-багровыми — цвет гнилого мяса. И каждый вкусовой пупырышек был покрыт таким белым налетом, который появляется на языке после двухдневного запора. Он не мог проглотить воду.
Она вытекала из уголка его губ, покрытых коростой.
Его веки задрожали и он снова выдавил из себя:
— Ты... ты прошу... — И снова заплакал.
— Чего тебе? — спросил я.
Он вдруг заворочался, с трудом засунул руку в нагрудный карман разорванной рубашки и вынул оттуда что-то в кулаке. Он протянул руку мне и сказал:
— Прошу... прошу...
Пальцы разжались, и я увидел три золотых монеты. Истории двух из них всплыли в моей памяти как истории людей.
Я отшатнулся, как ужаленный, затем снова наклонился над ним.
— Чего ты хочешь? — спросил я.
— ...Прошу... — сказал он, пододвигая ко мне руку. — Убей... убей... меня, — и снова заплакал. — Так больно...
Я встал. Отошел к противоположной стене камеры. Вернулся обратно.
Потом я сломал ему шею о колено.
Я взял предложенную мне плату. Через некоторое время я съел хлеб и выпил остатки воды. Затем уснул. Его унесли, ни о чем не расспрашивая. А через два дня, когда снова принесли еду, я отрешенно подумал, что без хлеба и воды я бы умер с голоду. В конце концов меня выпустили, потому что им были нужны рабочие руки. И единственное, о чем я иногда размышляю, единственное, о чем я позволяю себе размышлять — заслужил ли я свою плату.