Дракон из Перкалаба
Шрифт:
Когда позвали, ждали дня через два-три, беспокоились, что коня могут потерять, а она — через час с лишним. И еще сокрушалась, что стара стала ходить горами. Глянула, головой покачала, сказала:
–Зачем вы тут?
Над Катуной постояла, посмотрела, не трогая, не ощупывая, подумала, помолчала. Выгнала всех, накрыла чем-то, что в своем мешке за спиной принесла, льна насыпала сверху и подожгла, а конь лежал терпеливо и бесстрашно, как будто понимая, что его от смертного недуга лечат. Еле-еле касалась потом пальцами, в щепотку собранными, пошептала. И он сразу встал на ноги и есть начал понемногу, но так до конца и не окреп. Больше под седлом не ходил и вообще как будто жил с неохотой. И как будто взглядом в себя. И все время дрожь бежала по спине, как от озноба или от страха.
Туда все с неохотой служить ехали. Генератор свой, давал свет на два часа в сутки, остальное время — темень, красные шары горящие, голоса, стуки, шорохи, дикие звери,
Да, так я про дракона еще…
Вот те самые пограничники и рассказали как-то, что однажды, много лет назад, такого дракона подстрелили из карабина. Причем абсолютно случайно. Шел наряд, молодые ребята. Вдруг перед ними как будто воздух закипел — пошел плавать и пузыриться. И один, самый трусливый, выстрелил без предупреждения. И будто заревел кто-то! Вот тишина, а уши заложило так, как будто рев исступленный, безысходный, жуткий. Этих новобранцев как отбросит оттуда воздушной волной, и прямо перед ними спиралью, спиралью все медленней и медленней, пока не застыл, стал катиться змей… И ведь потом спрашивали у солдат, какой он был, были крылья или не было, какого цвета, какая голова, какой величины, сколько примерно метров, не смогли ответить. Не смогли. И прилетел какой-то закрытый научный институт, легкий такой иностранный белый вертолетик, редкость на то время, таких тогда и не видывали, все нездешние люди, важные, серьезные, спокойные и страшно разумные какие-то. Они посмотрели на этои поняли, что никак это вертолетом не заберешь. И какие-то их помощники из местных им предложили, а давайте плотами — сплавим его по реке в долину, как гуцулы лес сплавляют. Сделаем гамованку на Белом Черемоше (запруду), свезем туда дерево, свяжем плоты, погрузим это,спустим плоты, запруду откроем, и на этой волне плоты с грузом дойдут до Черновцов, а там перегрузим в грузовик. Привезли лесорубов, они прямо там смастерили плоты, связали их плотно, для чего — не знали, им сказали, что ценный груз. А там, кто может сказать, в горах ведь как — ты думаешь, он не знает, а он все знает, все. И не потому что ему сказали или он услышал откуда-то в магазине там или по радио, — нет. Он знает, потому что знает. Таких в горах немного, но они есть. Вот и среди тех лесорубов тоже такие были. Они связали плоты, правда, как-то не очень охотно работали они — все помнят, ну как-то медленно работали. Их все торопили, торопили, потому что под огромными кусками брезента лежала страшная тайна, которую этим ученым не терпелось раскрыть. А лесорубы в ответ:
–Зарэ, зарэ…
Мол, сейчас, сейчас. А сами косились на то, брезентом прикрытое, и вязали, вязали, ходили там уверенные, ловкие, загорелые, но неторопливые… Тихонько только на своем что-то друг другу кидали, непонятное, почти беззвучно:
–Та шо…?
–Неее…
–То як?
Короче, плоты связали, наконец, спустили на воду. Их сразу увезли, этих лесорубов, хотя те и предупреждали, что там керманычи (рулевые плотогоны) нужны, чтоб речку, как свою хату знали в темноте, что только они сплавлять могут, что там на воде пороги предательские, там повороты-закрутки, там изгибы, мелена, там скалы и водо спады, чтоб стояли без устали на опачине (на корме), но нет — увезли подальше. А змея, закатанного в брезент, уложили на плоты, привязали и пустили. А на опачину поставили несколько тех самых помощников, из местных. Те улизнуть хотели, но им то ли заплатили хорошо, а скорей просто припугнули — кто тут в горах не имел вады, то есть изъяна. Могли ко всему придраться — потом отсиживайся в черном ущелье годами. Согласились. И зря.
Разошлись эти плоты вдруг на каком-то опасном водном изломе, еле люди спаслись. И брезент стал разворачиваться-разворачиваться, как будто кто-то его огромной невидимой рукой раскатывал… И змей упал в воду… И кто-то рассказывал из тех лесорубов, что в долину не спустились, а потихоньку назад вернулись, в то место, где вертолет ученых стоял, так вот он рассказывал, что они из лесу на реку смотрели. (А кто ж из местных не знает, когда и куда плоты идут. А эти, со змеем Перкалабским, — тем более.) Ну, словом, они потом говорили, что там сверкнуло что-то из-под брезента, аж глазам стало больно, засветилось, от воды отражаясь, погрузилось мягко в воду, побилось, как живое, и на глазах… растаяло. На глазах. Как тонкая льдинка. Растворилось. Сгинул дракон, — а старики говорили, даже торжествуя, — сгинул! Дааа…
И еще один из них, дед, дядько Алайба, когда я к нему автобусом ехала, а потом пешком долго шла, чтобы распросить про все это, но как будто невзначай встретила по дороге у той самой Леси, знакомой знахарки, — признался. Сначала молчал, отмахивался, гнал меня, в землю глядел и трубкой пыхтел, как будто к этому всему никакого отношения не имел, а потом словно прорвало его — сказал, что они-то, все, кто плоты вязал, а потом тайно подглядывали, они тут точно ни при чем. Они просто наблюдали. А это все — горы. Горы сами знают — какую, кому и когда тайну открывать. А какую — и нет, и никому. И никогда. И еще он сказал, что все, что в горах делается, — все по природному закону, все справедливо. И наше дело только молча подчиниться или просто смириться.
Хотя все удивились, зачем он, тогда совсем чужой, не местный вуйко, туда вообще пришел, на сплав, к той самой гамованке пришел, не старый еще, но уж очень изможденный и немощный. То ли из тюрьмы какой пришел, то ли еще откуда-то, может, из лагерей, что ли, никто не знал. Сильно больной был. Прямо серый. Свою тетку вроде искал. И его по давнему закону карпатскому еще спросили:
–А чи з мыром ты, братчику? (Мол, ты с миром, брат, пришел?)
А он, хоть и не местный был, но по закону ответил правильно:
–Айа! З мыром, — так ответил Ива Алайба, и его даже покормили брынзой и мамалыгой со шкварками. Так он сразу засучил рукава сорочки, чтоб помогать, хоть никто и не звал его, никто и платить ему не обещал, а он вдруг как ниоткуда появился и в полную силу наравне с плотогонами стал работать. И вроде незаметный такой был, тихий, слабый, но ловкий и сведущий.
–А дракон, — дед Алайба потом в разговоре хмыкнул ликующе, — даа. Дракон сгинул тогда в Черемоше. — Он помотал кому-то крепким кулаком и добавил странное и емкое: — Ото ж!
Так вот именно с той поры стал слышаться в горах скорбный плач. Тот самый плач. Говорили старики, будто кто плачет по Дракону. Тому самому. Из Перкалаба, что на Брудном Доле. Одни говорили: не знаю, не слышал, сказки это все. А другие говорили самое страшное. Что это ж мольфарка плачет одна. Какая-какая… Есть одна. Живет за Перкалабом, под скэлей, весь домик ее деревянный изнутри воском обмазан — хата внутри желтая, нарядная, как солнышко, и пахучая, потому что травы кругом. Сама мольфарка из закарпатских Захаричей, тут в юности оселилась. Люди говорили, что мамку ее за ворожбу как будто еще там, в Закарпатье, жандармерия или кто там был у совитов, чи хто, забрали. И только совсем хворая она домой, в Захаричи, вернулась да успела дочку родить и, уходя, ей руку подать. Василина потом из Закарпатья сюда, на Буковину, сама пришла, одиначка, сама хату поставила, сильно мыкалась, бедовала, а потом, уже когда она на мольфарский круг была звана, то другие ей помогли и хату, и гражду вокруг хаты поставить, и мачку маленькую ей дали — котенка черного, игривого и понятливого. Сама она на краешке села живет. Там, что ли, пара хат, да и те брошены. Пусто там. Край. Она в Перкалаб зачем-то спускается, а оттуда опять вверх. Но не травы собирать — это точно. Там дальше вверх только каминня голые и все. Ее еще частенько большая собака провожает, Выжла ее зовут. Ноги задние тянет собака эта. Ну. И то есть собака, то нету. А собака — не ее. Неизвестно, чья. Вроде как они встречаются в Перкалабе, каждая со своей стороны в село заходит. И потом бредут вместе. Как они возвращаются, никто не видит.
Василинина мать, конечно, на самом деле босорка была. Нельзя сказать, что черная. Или белая. Там грань между ними такая тонкая — это уже от совести зависит. Люди оттуда, из Захаричей, говорили, что вреда она никому не делала. Нет — не замечали. И порчу на скотину не наводила, и глазом плохим не глядела. Бывало, детей испуганных к ней носили — страх унять или от бессонницы избавить. Но все равно боялись ее страшно. Как, собственно, всегда люди боятся загадочного, непонятного. Боятся, избегают, брезгают.