Дремучие двери. Том I
Шрифт:
«…пьесы нам сейчас нужнее всего. Пьеса доходчивей. Наш рабочий занят. Он восемь часов на заводе. Дома у него семья, дети. Где ему сесть за толстый роман… пьесы сейчас — тот вид искусства, который нам нужнее всего. Пьесу рабочий легко просмотрит. Через пьесы легко сделать наши идеи народными, пустить их в народ».
«Наша сила в том, что мы и Булгакова научили на нас работать» /Сталин./
«Зря распространяетесь о «вожде». Это нехорошо и, пожалуй, неприлично. Не в «вожде» дело, а в коллективном руководителе — в ЦК партии…» /И. Сталин./
«Сталину, очевидно, докучает такая степень обожания, и он иногда сам над этим смеётся. Рассказывают, что на обеде в интимном дружеском кругу в первый день нового года Сталин поднял свой стакан и сказал: «Я пью за здоровье
«Сталин — мне много об этом рассказывали и даже документально это подтверждали — обладает огромной работоспособностью и вникает сам в каждую мелочь, так что у него действительно не остаётся времени на излишние церемонии. Из сотен приветственных телеграмм, приходящих на его имя, он отвечает не больше, чем на одну. Он чрезвычайно прямолинеен, почти до невежливости, и не возражает против такой же прямолинейности своего собеседника». /Леон Фейхтвангер/
Свидетельствует Джавахарлал Неру:
«Затем наступила небольшая передышка, когда Ленин в 1921 году ввёл новую экономическую политику или НЭП. Это было известным отступлением от коммунизма, они сделали шаг назад для того, чтобы переведя дыхание и восстановив силы, сделать потом несколько шагов вперёд. Но народ запомнил и Сталинскую программу.
План предусматривал сближение крестьянства с индустрией посредством образования образцовых огромных сельскохозяйственных предприятий, государственных и коллективных; индустриализацию всей страны путём сооружения крупных заводов, гидростанций, шахт и т. д. Наряду с этим план предусматривал множество других мероприятий, относившихся к образованию, науке, кооперативной торговли, строительству домов для миллионов рабочих и общему повышению их жизненного уровня и т. д. Это был знаменитый пятилетний план, или ПЯТИЛЕТКА, как назвали его русские. Он представлял собой грандиозную программу, осуществление которой было бы трудным делом даже на протяжении жизни целого поколения для богатой и передовой страны. Попытка осуществить её в отсталой и бедной России казалась пределом безумия.
Строительство огромными темпами тяжёлой промышленности потребовало от России очень больших жертв. Советы вывозили за границу всё, что можно было сбывать: пшеницу, рожь, ячмень, кукурузу, овощи, фрукты, масло, мясо, дичь, мёд, рыбу, икру, сахар, растительные масла, кондитерские изделия и т. д. Вывоз этих товаров означал, что сами они оставались без них.
Массы почти с энтузиазмом мирились с новыми жертвами. Они жили бедной аскетической жизнью, они жертвовали настоящим ради манившего их великого будущего, гордыми и привилегированными строителями которого они себя считали. Советская Россия впервые в истории сконцентрировала всю энергию народа на мирном созидании, на желании поднять отсталую в промышленном отношении страну и сделать это при социализме.
Пятилетний план совершенно изменил лицо России. Из феодальной страны она внезапно превратилась в промышленную страну. Ее продвижение вперёд в области культуры поразительно. Нужда и лишения ещё не исчезли, но ужасный страх безработицы и голода здесь исчез.
Пятилетний план покорил воображение всего мира. Все толкуют сегодня о «планировании», о пятилетних, десятилетних, трехлетних планах. Благодаря Советам слово «планирование» звучит ныне, как магическое слово».
Это был день, когда Радик Лившиц, в то время художник на их фильме, затащил её в одну из московских квартир, где Дарёнов, неофициальная ленинградская знаменитость, выставил некоторые свои картины.
— Ты их больше никогда не увидишь, — горячился Радик. — Всё это на днях уплывает. Туда. Дарёнов у них нарасхват, это наши — м… и, — Радик употребил не совсем цензурное слово, — их судить надо. Бандиты, неандертальцы! Дарёнов — гений! Знаешь, почём там его картины?
— У тебя все гении, — ворчала Иоанна, разогревая машину. — Тебя туда подвезти, так
Радик оскорбление молчал, и Иоанна сдалась. Они поехали «на хату». Тогда всё происходило «на хатах». Выставлялись скульпторы и художники, читались стихи и проза, всевозможные сенсационные лекции, проводились встречи с опальными экономистами, лекарями, футурологами, спасителями «гибнущего мира». На квартирах пели под гитару барды, демонстрировались фильмы и даже разыгрывались спектакли. В этой подпольной жизни культурной элиты была, как во всяком запретном плоде, своя сладость.
По дороге купили две бутылки водки и огромный арбуз. «Людям», — сказал Радик с ударением на втором слоге. Дарёнов же, по его словам, вообще в завязке, с тех пор как они с женой, ленинградской манекенщицей, глупой, но феноменально эффектной бабой, «которая его мизинца не стоила и которую он терпел только ради дочки», ехали навеселе с какого-то банкета. Жена сидела за рулём, дочка — рядом. Дарёнов спал на заднем сиденье и проснулся через пару дней в реанимации, уже без жены и дочери. С тех пор он ни грамма, хотя он-то тут при чём? Его Алка, земля ей пухом, вообще не просыхала, вечно гоняла навеселе. Пользовалась тем, что гаишники от одного её вида свисток проглатывали. Дочку жалко… А жён этих у Дарёнова — что килек в банке, и все дерьмо. Регина эта, например, меценатка, муж ей кучу денег оставил, а квартира — сама увидишь, — Лужники! Тагеев, министр такой был, слыхала?
Иоанна попросила Радика заткнуться и не мешать вести машину. Она устала, хотела есть и уж совсем было собралась высадить Радика с его болтовней, водкой и арбузом у ближайшей остановки такси, когда тот объявил, что приехали.
Дверь открыла сама хозяйка — рослая, костистая, с длиннющими ногами, в серебристо-голубом брючном костюме, под цвет голубовато-серебряных волос — она походила на породистого дога. Регина по-мужски крепко пожала Иоанне руку, с одобрительным кивком забрала арбуз и водку и, указав на распахнутую слева дверь: «Выставка там, раздеваться здесь», — удалилась.
Картины — их было десятка два, а может, и меньше, стояли прямо на стульях вдоль стен, умело освещённые расставленными и развешанными тут и там светильниками. Гости входили и выходили, вполголоса переговаривались. Были и иностранцы — двое итальянцев и пожилой скандинав с переводчицей. Наверное, покупатели. Во всяком случае, скандинав молча стоял перед одной из картин, то отступая, то подходя ближе, справа, слева, и вид у него был, будто он жалеет, что у картины нет зубов, которые можно было бы осмотреть во избежание подвоха. Итальянцы же одобрительно цокали, бегали от картины к картине, чуть ли не на вкус пробовали, восхищаясь, насколько поняла Иоанна, «чего-то там совершенством».
Наверное, совершенство это действительно было — картины ошеломляли каким-то невероятным сочетанием предметов, их назначений и размеров, некоторые просто хотелось потрогать, до того они были правдоподобно неправдоподобными. Но Иоанна не была знатоком живописи, всех этих течений, стилей, направлений, да и другие виды искусств она воспринимала сугубо эмоционально, дилетантски, мнения своего высказывать не любила, да и мнения-то, собственно, не было — так, ощущение, личное приятие или неприятие. А не принимала Иоанна, например, напрочь, мрачные натуралистические сцены — просто сгорали предохранители. В детстве она отказывалась впускать в свою жизнь всякие жалостливые истории про животных, стариков и детей, терпеть не могла «Аленький цветочек», «Му-му», сбегала иногда с самых престижных просмотров со сценами жестокости, насилия и чересчур откровенного секса и выходила из комнаты, когда начинали рассказывать всякие ужасы. Знакомые знали эту её странность, тщетно пробовали перевоспитать. Иоанна понимала, что подобное восприятие искусства недостойно профессионала, но ничего не могла с собой поделать. Даже слишком натурально снятые Денисом сцены из собственных сценариев она предпочитала не смотреть и, к собственному стыду, питала тайную слабость к коммерческим лентам с традиционным «хэппи-эндом».