Дремучие двери. Том I
Шрифт:
— Чтобы в зал… сейчас же, — пробормочет он, исчезая в прямоугольнике чердачной двери. Как табун прогрохочут вниз по лестнице южане, а Яна, осторожно ковыляя следом на ненавистных «шпильках» /в Доме Кино приходилось следовать моде/, будет силиться понять, почему аналогия с «беззащитным ребёнком» так её растрогала. Её Филипп — самый что ни на есть ребёнок, но никогда она, мать, не чувствовала в нём этой трогательное обезоруживающей беззащитности. Это был маленький всесильный деспот, всегда знающий, чего хочет, хитрый интриган, умело стравливающий мать с бабушкой, которая после внезапной кончины Градова-старшего и уже не в силах взнуздать Градова-среднего, возьмётся за Градова-младшего. Впрочем, неизвестно было, кто за кого возьмётся.
Всё же её батисфера будет иногда давать трещину. Нежданно-негаданный поворот ключа неведомой рукой, и во внезапной тишине останавливается рулетка, сердце ноет сладко и тревожно, и глаза на мокром месте, у неё, такой непробиваемой на слезы. Равнодушная к улыбке Джоконды, она обольёт слезами улыбку Кабирии,
Странно, но она ещё будет знать этим сокровенным знанием, что самые важные дела, ежедневные и перспективные, вовсе не так важны, а важно именно это ожидание, которое и есть сама Яна, а вовсе не то, что Яна говорит и делает. И коли она понимает, что всё плохо, значит всё хорошо, надо только…
Вот на этом «надо только» след в чудо обрывался, щели батисферы затягивались тиной и ракушками, время текло в какой-то мелкой мельтешне, в благополучно-суетном разнообразном однообразии… От серии к серии, от худсовета к худсовету, от ритуальных просмотров к вечеринкам и престижным спектаклям, и ни от чего невозможно отказаться.
Эти бесконечные «надо»… Надо отправлять Филиппа со свекровью в Евпаторию, надо устраивать его в спецшколу, нужна путёвка в дом творчества, то с Денисом, то ей одной, нужно лекарство, нужно оформить больничный, и ещё какие-то магазины, мастерские, ателье, прачечные, запчасти, тысячи крупных, средних и мелких «надо». Взрослел Филипп, старела свекровь, да и они с Денисом не становились моложе. То разгоралась, то затухала тайная меж ними война самолюбий, снова и снова побеждённая победительница Иоанна плелась, как на плаху, к письменному столу, обрастая годами, делами и сериями, и их герой, Павка Кольчугин, он же Антон Кравченко, супермен, идол молодёжи, особенно девчонок, будет одну за другой хоронить своих трагически погибших невест, ибо женатый символ — пошлость, нонсенс. Он должен принадлежать всем, не принадлежа никому.
Чем страшней и глубже будет зарываться Иоанна в недра криминального подполья, тем чаще её будут журить братья по перу, что хватит пахать в неграх у Градова, всех денег всё равно не заработаешь, пора браться за настоящую литературу и писать нетленки — ведь у неё талант!
Про этот свой талант она будет слышать всю жизнь. Таинственный источник из глубин её «Я», прежде бьющий весело, неудержимо, щедро, потом пересохший, потом превратившийся во мрачный тёмный омут, глубины которого и пугали и манили. Иногда она казалась себе самой переполненной до краёв этой зловещей, властно рвущейся в бытие тьмою, она в страхе кидалась от письменного стола в водоворот светско-советской жизни. Тьма, казалось, пересыхала, но плотина из суеты была недолговечной, горькое ядовитое зелье снова поднималось до краёв, выплёскивалось через край. Источник безводный, источник отравленный, не утоляющий жажду — какая разница? Вода непригодна для питья, вот и всё, — единственное, что она твердо знала. Вот чем был теперь её талант. Она знала, что не должна писать каким-то тем же таинственным глубинным ведением, и только Денис мог её принудить снова и снова нарушать табу. Да, она была у него «негром» и не претендовала ни на что большее. Она ненавидела этот свой проклятый талант, без которого, возможно, смогла бы жить, как все — семьёй, детьми, просмотрами, вечеринками, трёпом, Пицундами, загранками, вместо того чтобы чувствовать себя то мертво пересохшей, то изнасилованной, то переполненной ядом.
Счастье — это когда не болит зуб, или глаз, или голова, когда здоров Филипп, когда Денис принадлежит ей, когда наконец-то, починен холодильник, когда удаётся достать лобовое отекло и можно забыть про пишущую машинку. Просто навсегда сунуть в футляр и спрятать под шкаф от Филиппа, который, играя в войну, стучал по клавиатуре, изображая пулемёт.
Странно, но будет казаться, что именно в ожидании чего-то — подлинность, реальность. А жизненный процесс — игра. Иногда мучительная, иногда приятная, иногда надоевшая до зевоты, в которой она участвовала будто по инерции, под наркозом, внутренне чувствуя себя втянутой в некое пустое недостойное «бремяпровождение». Но поскольку игра эта и называлась жизнью, в неё приходилось играть всем.
Не её игра и не её мир, она более не чувствовала в нём укоренённости. Что-то оборвалось в кабинете у Хана, она была теперь инопланетянкой, чужой всему и всем, причём другие модели жизни, о которых окружающие мечтали и спорили, всякие там западные, демократические, потребительские вызывали в ней ещё большую зевоту. Всё упиралось в пресловутое «ЗАЧЕМ?» Не стоят того потребности, чтобы из-за них лезть из кожи вон. Штольцу она предпочитала Обломова, жаль только, что не было у неё Захара.
Она как-то сразу и давным-давно многое поняла ещё в юности, в пятидесятых, поняла, что тут ничего нельзя понять. История России была для неё мистерией, происходящее вокруг всё более напоминало
Побывав несколько раз «за бугром» на кинофестивалях и по приглашению /у Дениса было много друзей еще с той поры, когда Градов-старший находился в загранкомандировке по долгу службы/, Яна всюду мгновенно адаптировалась — она легко принимала окраску и температуру окружающей среды, впитывая манеру поведения, жесты, интонации, начиная болтать на чужом языке едва ли не на следующий день по прибытии, вызывая зависть Дениса и соотечественников. Её принимали за кого угодно, только не за русскую, она могла бы жить везде, везде приспосабливалась, не пуская корни, оставаясь чужой, как и у себя дома. Но она не любила путешествовать, обострённо чувствуя мистическую опасность перемещения в пространстве и времени. Неукоренённость в повседневной реальности дает ощущение призрачности, ненадёжности бытия, связи с ней себя и других. Жизни и судьбы человеческие будут представляться хрупкими, подвешенными на волоске над бездной, она будет вечно ждать от жизни неприятностей, с ужасом наблюдая, как они случаются с другими. Мир был чужим, враждебным и опасным, неизбежные страдания в нём представлялись бессмысленными на фоне конечной стопроцентной смертности. Камера смертников с неизбежным исполнением приговора для каждого. Как можно здесь уютно устраиваться и развлекаться, любить мир, почитая за некое абсолютное благо? Особенно в этом преуспели «за бугром». Роскошный пир во время чумы, самозабвенное апокалиптическое гурманство, изощрённейшие способы самоугождения, блюда на все вкусы — от омаров и голого зада до всяких там изысканных гарниров из нот, па, реплик, кадров, строчек, рифм неизменно вызывали у неё жалостливую мысль о всеобщем безумии. Или они не слышат постоянного стука тележки? Как им удаётся заглушить его этими бесконечными карнавалами, шествиями, фейерверками и оркестрами? Или безумна она, ничем не умеющая толком наслаждаться, в любом земном напитке чувствующая смертельно-горький привкус яда? Больна и безумна. Для которой мир — наказание и заточение, камера с разбросанными вокруг игрушками, машинально перебирая которые она безуспешно пытается понять — «Зачем?» И лишь иногда в этом ворохе красок, нот, реплик, па, кадров и рифм, красивых и безобразных, отвлекающих, пугающих и развлекающих игрушек попадаются иные слова и звуки, невозможные, как цветы на снегу, как пожатие руки через пропасть, как тайное послание с воли — помню, люблю, жду… И душа, будто подчиняясь неведомому коду, оживала, отзывалась мгновенными слезами, теми же: «помню, люблю, жду», и этот пароль не был заученным, он вообще шёл не от головы, даже не от сердца, она вообще не успевала ни подумать, ни почувствовать, она отзывалась неожиданным теплом, как живая ткань на градусник. И Денис раздражался и недоумевал, когда она, утаскивая его с какого-либо престижного фильма или концерта, вдруг застывала в проходе, останавливалась у выхода. «Ты иди, я сейчас…» А «сейчас» длилось и длилось, и он, уже одетый, томился в гардеробе с её шубой, пока она, наконец, не появлялась — со странной блуждающей улыбкой и размазанной вокруг глаз тушью, никогда не умеющая толком объяснить, что там было «такого». И он знал, что теперь бесполезно тащить её в гости, и, сам сев за руль, вёз домой, И если, как обычно, передразнивал её оцепенение, пытаясь расшевелить, она могла выкинуть что-либо непредсказуемое и соглашалась на многое, лишь бы он от неё отвязался, иногда без боя сдавая важнейшие завоёванные позиции в извечной меж ними войне.
ПРЕДДВЕРИЕ
«Сталин видит перед собой грандиознейшую задачу, которая требует отдачи всех сил даже исключительно сильного человека, а он вынужден отдавать очень значительную часть своих сил на ликвидацию вредных последствий блестящих и опасных причуд Троцкого… Троцкий всеми своими речами, писаниями, действиями, даже просто своим существованием подвергает опасности его, Сталина, дело…
Великий организатор Сталин, понявший, что даже русского крестьянина можно привести к социализму, он, этот великий математик и психолог, пытается использовать для своих целей своих противников, способностей которых он никоим образом не недооценивает. Он заведомо окружил себя многими людьми, близкими по духу Троцкому. Его считают беспощадным, а он в продолжение многих лет борется за то, чтобы привлечь на свою сторону способных троцкистов, вместо того чтобы их уничтожить, и в упорных стараниях, с которыми он пытается использовать их в интересах своего дела, есть что-то трогательное».
«Объяснять эти процессы — Зиновьева и Радека — стремлением Сталина к господству и жаждой мести было бы просто нелепо. Иосиф Сталин, осуществивший, несмотря на сопротивление всего мира, такую грандиозную задачу, как экономическое строительство Советского Союза, марксист Сталин не станет, руководствуясь личными мотивами, как какой-то герой из классных сочинений гимназистов, вредить внешней политике своей страны и тем самым серьёзному участку своей работы». /Леон Фейхтвангер/.
Свидетель Зиновьев. «Заявление следствию»: