Друд, или Человек в черном
Шрифт:
— Ну разумеется, сэр! — Долби рассмеялся. — Я с наслаждением прочитал все ваши сочинения, а также сочинения присутствующего здесь мистера Коллинза — то есть мистера Коллинза, что сидит в конце стола справа от меня. — Он повернулся ко мне. — Ваш роман «Армадейл», мистер Коллинз, опубликованный в журнале мистера Диккенса… Превосходная вещь, сэр! И ваща главная героиня — Лидия Гвилт, если мне не изменяет память… Какая женщина! Просто чудо как хороша!
— Мы не имели удовольствия напечатать в нашем журнале этот роман мистера Коллинза, — сухо промолвил Диккенс, — И не удостоимся чести издать его отдельной книгой.
— Ах, замечательно, просто замечательно! — воскликнул Долби с неподдельным восторгом. Он понятия не имел, какую бестактность совершил, похвально отозвавшись о моем сочинении.
Действительно, мой последний роман «Армадейл», написанный на волне успеха «Женщины в белом», опубликованной в диккенсовском «Домашнем чтении», был издан выпусками — и на гораздо выгоднейших для меня условиях — в журнале «Корнхилл». И вскоре он должен был выйти в виде отдельной книги в издательском доме «Смит, Элдер энд компани», выпускавшем «Корнхилл».
Но не одна только эта вопиющая бестактность Долби стала причиной того, что лицо Диккенса — мгновение назад сияющее, благостное и полное жизни — вдруг показалось старым и изможденным. Такая перемена настроения, я уверен, была вызвана крайне неуместным упоминанием о моей героине Лидии Гвилт.
В какой-то момент в моем романе Лидия, не понаслышке знакомая с физической болью, — как своей, так и чужой — говорит:
Что за человек такой изобрел лауданум? Я благодарю его от всего сердца, кем бы он ни был. Когда бы все несчастные, терзаемые болью телесной и душевной, чьи муки он облегчил, собрались вместе, дабы воспеть ему хвалы, — какой мощный хор получился бы! Я на целых шесть часов погрузилась в блаженное забытье и проснулась с ясной головой.
Я слышал от очень и очень многих людей, включая моего брата и Кейти, что Диккенс остался крайне недоволен приведенными выше словами, а равно общим моим терпимым отношением к лаудануму и прочим опиатам, выказанным в романе.
— Но вы собирались объяснить нам, какое отношение имеет публичное чтение романов к новому виду искусства, — сказал я, обращаясь в Диккенсу через тесно заставленный блюдами и тарелками стол.
— Да, — промолвил Неподражаемый и улыбнулся Сесил Макриди, словно извиняясь за мое вмешательство в разговор. — Вам известно ни с чем не сравнимое и ни на что не похожее чувство, какое испытывает человек, выступающий с чтением перед публикой. Люди ничего не видят, не слышат и не чувствуют, помимо вас и ваших слов, когда вы читаете поистине хорошую книгу.
— О да! — вскричал молодой Диккенсон. — В такие моменты реальный мир просто исчезает! Все прочие мысли бесследно пропадают! Остаются только образы, звуки, персонажи и мир, созданные для нас автором! Окружающая действительность просто перестает существовать для тебя. Всем читателям хорошо знакомо такое чувство.
— Вот именно. — Диккенс снова улыбался, и глаза у него снова блестели. — И именно в таком восприимчивом состоянии должен находиться человек, чтобы врач-месмерист мог выполнить свою работу. Правильно используя языковые средства, фразы, описания и диалоги, чтец вводит слушателя в восприимчивое состояние, подобное тому, в какое погружается пациент под воздействием магнетических токов.
— Бог мой! — вскричал Макриди. — Зрители в… э… э… театре впадают в точно такой же… э… транс. Я всегда говорил, что… э… э… публика является третьей вершиной… э… так сказать, творческого треугольника… наряду с автором пьесы и актером.
— Совершенно верно, — подтвердил Диккенс. — В этом-то и заключается сущность моего нового исполнительского искусства, которое прежде было просто художественным чтением. Пользуясь обостренной восприимчивостью слушателей — гораздо более высокой, чем у читателя, сидящего в одиночестве дома, в вагоне поезда или даже в саду, — я намерен использовать свои месмерические способности в сочетании с интонациями и текстом, чтобы погружать людей в еще более восприимчивое, чуткое и творческое состояние, чем до сих пор удавалось театру или литературе по отдельности.
— Посредством одних только слов? — спросил мой брат.
— И тщательно продуманной жестикуляции, — сказал Диккенс. — В подобающей обстановке.
— А под обстановкой вы п-п-подразумеваете сцену, — заметил Долби. — Да уж, что и говорить! Это будет нечто из ряда вон выходящее!
— Не просто сцену. — Диккенс чуть заметно кивнул, словно уже готовясь раскланиваться в ответ на аплодисменты. — А также темный зал. Искусно настроенные газовые осветительные приборы, выхватывающие из мрака прежде всего мое лицо и руки. И такое расположение зрительских мест, чтобы я мог свободно встретиться взглядом с каждым из сидящих в зале.
— Мы возьмем в турне своих собственных опытных осветителей, — вставил Долби. — Это одно из главных условий, выдвинутых Уиллсом в ходе переговоров.
Макриди ударил кулаком по столу и рассмеялся.
— Публика и не догадывается, что… э… э… газовые лампы… э… э… оказывают дурманящее действие. Ей-богу! Они сжигают в помещении… в театральном зале… кислород!
— Это точно, — согласился Диккенс, лукаво улыбаясь. — И мы воспользуемся данным обстоятельством в своих интересах, чтобы в процессе выступления погружать публику — смею надеяться, весьма многочисленную — в необходимое восприимчивое состояние.
— Необходимое для чего? — вяло поинтересовался я.
Диккенс вперил в меня месмерический взгляд и негромко промолвил:
— Как раз это и покажут предстоящие чтения — новая форма искусства.
После ужина мужчины с бренди и сигарами переместились в бильярдную, расположенную рядом с кабинетом Диккенса. Я провел много приятных часов в этой уютной, хорошо освещенной комнате, где одна стена была до половины высоты облицована плиткой, во избежание возможных повреждений от наших киев. Диккенс относился к игре в бильярд очень серьезно — он часто говорил, что она «выявляет в мужчине характер», и нередко добавлял, бросая взгляд на моего брата, «или отсутствие оного».
Так или иначе, в памяти моей навсегда запечатлелся Неподражаемый, низко склонившийся над обтянутым зеленым сукном столом, без сюртука и в круглых пиквикских очочках, придававших ему старомодный и старообразный вид.
Диккенс любил общество Перси Фицджеральда среди всего прочего еще и потому, что молодой человек тоже относился к бильярду серьезно и играл в него весьма недурно — по крайней мере, достаточно хорошо, чтобы составить партию мне или Диккенсу. Я владел кием лучше среднего, как и положено любому закоренелому холостяку, но сегодня вечером с удивлением обнаружил, что наш дорогой сирота, молодой Эдмонд Диккенсон, играет скорее как человек, зарабатывающий на жизнь игрой на деньги. (Возможно, он так и делал, что бы там ни говорил Диккенс о крупном независимом состоянии малого.)