Другая улица
Шрифт:
За поворотом тумана уже почти не было, виднелась окраина городка, с нашим постом, как полагается: там разбили палатку, и шестеро моих жолнежей посменно несли караульную службу. И, разумеется, нигде не видно экипажа с очаровательной панной, которая не отбрасывала тени, а ее конь с экипажем не оставили на дороге следов копыт и колес…
Я приободрился, оказавшись среди привычного. И все же совсем, надо полагать, не отошел: оказавшись у палатки, спросил у Мачека, не въезжал ли кто-нибудь в городок за время моего отсутствия. Мачек только плечами пожал:
– Ни прохожего, ни проезжего, пан
Я пошел дальше. Не так уж и далеко от околицы помещалась парафия – дом приходского священника. И я издали увидел, что ксендз, отец Каэтан, стоит у калитки, смотрит в мою сторону с таким видом, словно именно меня поджидал в этакую рань.
Мне с ним один раз уже случилось посидеть за бутылочкой. Своеобразный был человек – под семьдесят, весьма даже неглупый, не питал к нам, красным, ни дружбы, ни вражды – просто-напросто воспринимал все, в том числе и наш приход, с этаким философским смирением: мол, на все Божья воля… Мне был интересен он – я впервые вот так, за рюмочкой, общался с ксендзом, а ему, вне всякого сомнения, был интересен я: родился он в Российской империи, где-то под Лодзью, в эти места, доставшиеся в свое время австрийцам, попал только в двадцатые. Ну и ему было определенно интересно, как мы теперь живем. Погоны у наших офицеров его очень удивили, и он, по вопросам было видно, старался вникнуть, насколько изменился уклад в СССР и как.
Едва я с ним поравнялся, отец Каэтан, прямо-таки впившись в меня пытливым взглядом, спросил тихо:
– Вы ее видели, пан надпоручник? Не могли не видеть…
– Кого? – как бы изумился я.
Он едва заметно улыбнулся – да я и сам чувствовал, что изумление мое деланое и фальшивое.
Он сказал спокойно:
– Панну Беату, Голубую Панну… Она была совсем неподалеку, вы как раз где-то в том месте должны были оказаться…
Меня отчего-то взяла легонькая злость, и я протянул язвительно:
– Ах, вот оно, значит, как, отец Каэтан? Получается, вы, сидя у себя в парафии, как-то ухитряетесь определять, когда она появляется? Это как же? Барометр у вас, что ли, какой-то висит, и стрелка метаться начинает?
Он взглянул на меня без всякой обиды и сказал без всякого раздражения, просто, буднично:
– Нет. Распятие на стене, когда она близко, начинает слегка колыхаться и постукивать о стену. Всякий раз, вот уж лет двадцать. Почему так происходит, представления не имею, – и бледно так улыбнулся: – Объяснений в богословской литературе отыскать не удалось. А впрочем, я ни до чего не пытаюсь доискаться. Это бессмысленно. Один Господь знает.
– Значит, вы во все это верите? – бухнул я. – Я думал, вам не полагается…
Он мягко улыбнулся:
– Церковь никогда таких вещей не отрицала, пан надпоручник, – и протянул задумчиво, словно сам с собой разговаривал – Вы, конечно же, в экипаж к ней не сели, иначе не стояли бы здесь…
Я был в таком состоянии, что уже не перечил и не отнекивался. Любопытство взыграло. Я и бухнул без всяких дипломатических подходов:
– Отец Каэтан, кто она такая?
– Что она такое, нам знать не дано, – ответил мне ксендз все так же буднично. – Вы ведь наверняка хотели сформулировать вопрос как-то по-другому? Откуда она взялась,
– Пожалуй, – сказал я.
– Пойдемте, – сказал он. – Если у вас есть время.
Я и пошел за ним в дом, как ребенок, которого ведут за ручку. Расположились мы в той же самой маленькой гостиной, где однажды я уже сиживал. Отец Каэтан принес бутылку, скромную закуску.
Он мне рассказывал о вещах, которых, с точки зрения советского человека, интеллигента, без пяти минут коммуниста, быть не должно. Раньше я бы ни одному слову не поверил. Но вот после того, как сам ее видел чуть ли не в паре шагов от себя…
Очень быстро оказалось, что я правильно определил ее прическу и платье как принадлежавшие «пушкинскому времени». В «яблочко», правда, не попал, но уж в «девятку»-то, безусловно, угодил. Все случилось лет через пять-шесть после смерти Пушкина, в начале сороковых минувшего века.
Отец Каэтан мне назвал и фамилию панны Беаты – она мне тогда ничего не сказала, да и сейчас не говорит. Не титулованный род, но старинный, говорил он – вот только как-то так сложилось, что не дал он ни одного мало-мальски заметного исторического персонажа, знаменитых фигур, прославившихся бы хорошим либо дурным. В конце концов, пожал он плечами, со многими фамилиями так случалось, и не в одной Польше, повсюду.
Она была нездешняя, как мне еще тогда, на дороге, и подумалось. Поместье ее отца располагалось далеко отсюда, километрах более чем в ста. И потому до сих пор неизвестно, как она оказалась здесь, одна, неподалеку от городка. Вроде бы здесь у нее жила тетка, и панна Беата к ней поехала, чтобы пересидеть в здешней глуши смутные времена. Тогда как раз вспыхнул очередной мятеж, незнаменитый, некрупный, охвативший всего-то пару-тройку повятов. И ее отец там участвовал.
Человек предполагает, а Бог располагает, – сказал отец Каэтан. Останься она дома, все, может быть, кончилось бы иначе. А получилось так, что тихая глушь, где она хотела переждать, ее и сгубила.
Короче говоря, километрах в двух от городка она и наткнулась на австрийцев, только что повеселившихся в ближайшей деревне. В мятеже там мало кто и участвовал, но это смягчающим обстоятельством не послужило.
Австрийская солдатня, – говорил отец Каэтан хмуро, – с давних пор печально прославилась мародерством и грязными художествами – что в европейских войнах, что при усмирении восстаний. Ничем не лучше немецких зондеркоманд в эту войну. Вот и получилась печальная картина: кучка пьяных солдат, красивая девушка и больше на дороге ни души…
Они над ней надругались скопом и прикололи штыками – все же, видимо, чуточку опасаясь последствий. Должны были прекрасно понимать, что перед ними не крестьянская девка и не скромная горожанка, мало ли как может обернуться… И рассчитали все правильно, мерзавцы: не слышно, чтобы было какое-то расследование, чтобы их искали. Мятеж, как и война, все спишет…
Нашли ее наутро, похоронили здесь, в городке. Отец так никогда здесь и не появлялся – кажется, был убит, земли перешли к каким-то дальним родственникам, известным совершеннейшей лояльностью к австрийской короне. Даже ее имя удалось узнать только год спустя, до того надгробие оставалось безымянным.