Другая
Шрифт:
– Как дела? – спрашивает Эмили, усаживаясь на подлокотник дивана с сигаретой в руке, хотя я знаю, что обычно она против того, чтобы курили в квартире.
– Спасибо, нормально.
– Ты разговаривала с Никласом?
– Ну не то чтобы прямо.
– Правда он приятный?
– Вообще-то, я с ним совсем не разговаривала.
Эмили с недовольным видом отпивает глоток пива из банки и встает с подлокотника.
– Думаю, мы тронемся дальше примерно через час.
В студенческом пабе полно народу, и какая-то группа, о которой я никогда не слышала, только что закончила играть, я опьянела от вина. У меня странное настроение, ситуация кажется мне то сносной, то отвратительной, а потом мне приходит в голову, что этот вечер, пожалуй, являет собой метафору моей жизни: на нетрезвую голову подобная связь кажется мне вполне уместной, ведь моя жизнь на самом деле либо сносная,
Дождь все не прекращается, город начинает заливать. Он построен на водянистой почве. Если изучить фотографии Центрального вокзала, видно, что сто лет назад ко входу поднимались по лестнице, а сейчас он находится на уровне земли. Все здание опустилось, весь город тоже опустится. Здесь находится старое дно озера, под улицами и площадями – плохо скрытое болото, ил и отстой, грязь и глина. Когда мимо грохочет трамвай, можно почувствовать, как сотрясается земля. Скоро произойдет несчастье, что-нибудь рухнет и соскользнет; квартал съедет на слоях глины в реку Стрёммен, трамвай зароется в болото под булыжником, катастрофа, инферно из стали и глины.
В Норрчёпинге выходные, и мне следовало бы чем-нибудь заняться, но я не знаю, чем, можно было с таким же успехом предложить, что я выйду на работу. В выходные на центральной кухне хорошо доплачивают за неудобное рабочее время, я могла бы поработать с семи до четырех в субботу и воскресенье, мыть судки из-под приготовленных к выходным десертов, киселей, фруктовых пюре и кремов, которые все отдают синтетикой и вязкие от крахмала; если судки успевают засохнуть, их трудно отчистить. С этой доплатой я могла бы пойти в букинистический магазин Норрчёпинга и купить издание «Волшебной горы», на которое уже несколько раз смотрела: два тома конца пятидесятых годов в разных оттенках зеленого, они хорошо бы смотрелись на моем стеллаже.
Карл Мальмберг стоял бы перед ними и, вытащив первый том, сказал бы, что это очень хорошая книга, великая эпопея одного из крупнейших писателей современности. «Знаю, – скажу тогда я. – Она потрясающая». Он восхитится тем, что я ее читаю, ему бы не пришло это в голову. Карл Мальмберг усядется в мое красное кресло с книгой в руках, рассеянно перелистывая ее, выпьет глоток вина. Он принес с собой бутылку такого сорта, какой мне еще не доводилось пить, поскольку вино дорогое, больше ста крон за бутылку. На нем рубашка и пиджак, вид у него стильный. Я сижу на диване в новом черном платье, классическом и привлекательном, мое тело выглядит превосходно и изысканно, словно дорогой подарок в красивой обертке. В квартире у меня прибрано. Взгляд Карла Мальмберга скользит по комнате и останавливается на мне.
– Ты вовсе не такая, как я себе представлял, – говорит он.
– А что ты себе представлял? – спрашиваю я.
Карл Мальмберг слегка улыбается.
– Не обижайся, но… ты ведь работаешь в столовой.
– Вообще-то нет, – произношу я. – Это просто случайно подвернувшаяся работа.
– Что же ты собираешься делать потом? – Карл Мальмберг отпивает глоток вина. Бокал он держит твердой рукой, смотрит мне прямо в глаза, искренне интересуясь тем, что я намерена делать со своей жизнью. Взгляд у него заботливый и одновременно требовательный.
– Писать роман, – отвечаю я, нет, собственная мысль приводит меня в смущение, это звучит неловко. Но мне хочется именно этого, значит, так и надо говорить. Я ведь буду писать роман. И не один, а много романов, я буду писательницей. Если сказать это правильным образом, решительно, а не как человек, который только мечтает, это прозвучит красиво и предприимчиво. Карлу Мальмбергу наверняка нравится такое, что красиво и предприимчиво, деятельно – по нему это видно. Он любит, чтобы что-то происходило, любит женщин, которые умеют это организовать.
Почти каждый вечер я гуляю. После многочасового лежания на кровати с книгой, когда в городе темнеет и все внезапно начинает казаться тесным – моя
Идти в гавань с музыкой в ушах я не решаюсь, там надо быть начеку, все время готовой к тому, что что-нибудь произойдет, что мне встретится кто-то, желающий причинить зло: ограбить меня, изнасиловать, убить. Этот граничащий с дурнотой страх вместе с тем содержит чуточку эротического напряжения, прямо как, мне помнится, ощущалось в детстве, когда я, бывало, смотрела слишком жуткий для меня фильм и одновременно хотела смотреть и нет, узнать и нет, подвергнуть себя кошмару и закрыть руками глаза.
Прогулки погружают меня в близкое к внетелесному состояние, в котором есть только я, город, запах осени, музыка и цепь моего собственного сознания, подобно сейсмографу, реагирующая на любую тень, на каждый запах и настроение. Я размышляю над тем, какого рода музыку обычно слушают писатели, какую музыку слушали авторы моих любимых книг, пока их писали. Особенно мужчины, писавшие книги о парнях, которые путешествуют по Европе, встречаются с девушками, напиваются, мечтают, читают книги и спорят; так я и хочу писать, но не как мужчина, а как женщина, пишущая, как мужчина. Другие девушки, претендующие на интеллектуальность, имеют совершенно иные идеалы, чаще всего возникающие от того самого ощущения подчиненности и направленной на него злости, мне же это всегда было чуждо. Я представляла, что хочу жить в соответствии с мифом о художнике-мужчине: сидеть в кафе и барах, курить, пить и спорить, смотреть мир, читать всякие книги, созерцать всякое искусство, слушать всякую музыку, чувствовать себя как дома, при полном отсутствии ощущения дома, быть фланером. Фланеров-женщин не бывает. С этим я не могу согласиться. Не могу довольствоваться чем-то более скучным только потому, что я женщина, и потому что мужчины во все времена считали все веселое своей прерогативой.
Недавно я видела на доске перед университетской библиотекой объявление о каком-то феминистском черлидинге, наверняка приукрашенном теориями, которые объясняют, что на самом деле этот черлидинг обладает подрывающим устои общества потенциалом – вот чем все заканчивается, если вообразить, будто традиционные притязания мужчин неправильны, думаю я: к бессмысленным мероприятиям, которые все вдруг договариваются воспринимать всерьез. Какой печальный способ довольствоваться установленными женской половой принадлежностью границами, пребывая в убеждении, что ты против них восстаешь. Я никогда не смогла бы удовлетвориться тем, чтобы заполнять свое существование подобным или чтением того, что читают сознательные женщины, – во всяком случае, не прочитанные мною книги, поскольку они считаются слишком типично мужскими, эгоцентричными, отвечающими норме; меня все время интересует, почему мне никак не встретится хоть одна женщина, считающая любимые мною книги хорошими, а описанную в них жизнь замечательной, достойной подражания.
Сознательной женщины из меня не получилось. Совершенно обычной женщины тоже, я слишком умна – однажды, крепко выпив, я сказала об этом Эмили, та разозлилась на меня, причем всерьез, посмотрела на меня, как на предательницу. Я вечно чувствую себя предательницей. Во всех лагерях я оказываюсь предательницей. Дело в том, что я вообще-то не нуждаюсь в других людях. Самое большое предательство по отношению к сестринскому братству – чувствовать, что оно тебе не нужно.
Я ищу себе подобных в книгах. Или таких, какой мне хотелось бы быть: тех, кто отдается жизни, любит и теряет, а не отгораживается от жизни идеологиями и теориями. Однако они плохо кончают, эти писательницы, молодые, лиричные модернистки, обнажающие душу писательницы девяностых, которые пишут с позиций совершенно незащищенной любви к мужчине. Они не получают того, кого любят. Меня это огорчает, поскольку кажется, будто речь в книгах идет обо мне, и я, тем самым, обречена на погибель. Неужели у женщин, не замалчивающих желания пленять мужчин, можно извлечь только один урок: они обречены на смерть? Я тоже хочу пленять мужчин. В сознательных журналах, которые выписывает Эмили, пишут, что бантики на нижнем белье отвратительны, что их надо срезать, поскольку они – символ маленьких девочек, а мужчины, которые воспламеняются от бантиков на нижнем белье, – в принципе педофилы, в них как бы вколочено: вожделеть девочек, занимающих подчиненное положение. Я не сомневаюсь в том, что большинство парней в студенческом пабе вожделеют девочек, занимающих подчиненное положение, но это не имеет отношения к бантикам на их белье.