Другие барабаны
Шрифт:
У меня так бывает с женщинами — стоит им сделать что-то мелкое, грубоватое, дубовое, что-то не женское по своей природе, как я округляю глаза и успокаиваюсь на их счет совершенно. После этого мы не делаем никаких ходов, потому что любые ходы приведут к поражению, зато можем говорить откровенно. Одним словом, на нашей доске воцаряется цугцванг, если я правильно понимаю выражение доктора Гокаса, часто сидевшего на нашей кухне над своей одинокой партией. Доктор был хирургом, его в любую минуту могли вызвать в клинику, в гостях он всегда извинялся за это заранее и почти не пил вина, зато раскладывал на столе доску величиной с ладонь и морочил мне голову своими дебютами.
Но вернемся
Гипсовая шелковица рухнула в конце ноября, а в декабре Лютас съехал, не оставив даже записки. Сначала я думал, что дело в той съемке, которую я не дал ему закончить, но потом понял, что кино здесь ни при чем — он обиделся на мой вопрос о пропавшей тавромахии, или, вернее, на мои подозрения. Тавромахия, до сих пор не знаю, как эта штука на самом деле называется, там ведь не битва нарисована, а хватание быка за рога и прыжки через покатую лиловую спину.
Спустя девять лет я увидел похожую сцену на стене Кносского дворца, но одно дело роспись по сырой штукатурке, а другое — работа эмалью по золоту и слоновой кости. Впрочем, правильная античная битва и должна изображаться на золоте, взять хоть наумахии, этих-то я видел в музеях не меньше десятка. Неважно, взаправду они там воевали или нет, корабли все же сгорали дотла, а гребцы тонули на самом деле. Если верить Лампридию, то некоторые тонули в озерах, выкопанных вручную и наполненных розовым вином, — от такой смерти я бы и сам не отказался.
Однажды утром, заметив, что тавромахия, которая всегда лежала на столе, под рукой, куда-то исчезла, я забеспокоился, принялся искать, но ее не было ни в ящиках комодов, ни в дубовом бюро, ни на книжных полках. Байша только рукой махнула, когда я спросил: она на моем столе даже пыль не вытирает. Я облазил весь дом, даже в погреб спустился и, наконец, постучался к Лютасу, который раньше полудня не вставал.
Я спросил, не он ли случайно прибрал мою потерю — в качестве реквизита, например, или просто на память. Не знаю, что на него нашло, вопрос был довольно учтивым, но он вспыхнул, вскочил с кровати, стал говорить, что моя страсть к амулетам его утомляет, что у меня навязчивые идеи, и если меня послушать, то все вокруг только и думают, как бы меня обокрасть, облапошить или провести. Потом он надел джинсы, взял полотенце и прошел в коридор, крепко задев меня плечом.
Может статься, он принял мой вопрос за ритуальные яйца попугая: я где-то читал, что дагомейские негры посылали такие своему королю, когда хотели показать свое недовольство. Яйца означали, что правление короля всем опостылело и ему пора пойти в свои покои и удавиться. Иногда негры посылали пустую калебасу, но яйца, на мой взгляд, выглядят убедительнее. Так или иначе, на следующее утро мой друг уехал, на удивление быстро собравшись — пока я ходил в зеленную лавку на руа Зомбар. Для него же старался, он мяса не ест, жует плоды и листья, будто раскаявшийся хищник.
Надо признаться, я довольно долго ждал, что Лютас вернется — хотя бы для того, чтобы забрать свою шпионскую систему, которой он так дорожил. Но он не вернулся. Махнул рукой на камеры, с которыми провозился целую неделю, и на сервер, устроенный в чулане, и на свой режиссерский триумф, и на меня. Мой бичулис всегда любил выразительные жесты. «Так прощай, в этом мире мы навек расстаемся», дуэт Карлоса и Елизаветы, и ни центом меньше.
На свете так много бумаги, взять хоть банковские уведомления и счета от телефонной компании. Наверное, если посмотреть на город с птичьего полета, при условии, что крыши станут прозрачными, то увидишь, что город до отказа набит ненужной бумагой — кулинарными книгами, одноразовыми скатертями, фотографиями нелюбимой родни, искусственными нарциссами, бульварными газетами, да черт еще знает, чем набит. Будь я владельцем здешних мест, издал бы бумажный указ: деревья губить только ради двух видов бумажной продукции, одна из которых — хорошая проза (более ничего! никаких эссе, очерков, муторных мемуаров и путевых заметок), а вторая — папиросная бумага для беспечального табака. Стихи же могут печататься лишь при условии, что после прочтения пойдут на бумажные панамки, раздаваемые на эшторильском пляже «совершенно бесплатно».
Третья неделя идет, как нет со мной моего фалалея, а как было бы славно скрутить сигаретку и хоть раз выспаться как следует. Не удивляйся, фалалей — это другое имя Джа: я звоню своему comerciante, или другому comerciante, если первого нету дома, и прошу принести фалалея, два спичечных коробка или три. Между собой они называют это чаем, или незабудками, или еще как-то, боятся телефонной прослушки, к моему phalaleo они поначалу отнеслись с подозрением, но потом привыкли и теперь узнают меня с полуслова — по акценту и по диковинному паролю.
Ты спросишь, откуда взялось это имя, может быть, даже заглянешь в Википедию или в Яндекс, но найдешь там только статью из словаря Даля, пару пословиц и цитату из Достоевского, а они здесь вовсе ни при чем. Это имя я прочел на обратной стороне тавромахии, которую украл из теткиного комода в девяносто первом году, украл, привез домой и однажды принес в школу.
Сказать по правде, надпись прочел не я, ее с грехом пополам перевел наш историк Гайдялис, по прозванию «Гребень». На уроке истории я не утерпел, достал свою добычу из кармана и показал соседу по парте, Рамошке, тот стал разглядывать, присвистнул нечаянно и подвернулся под руку нашему историку, любившему ходить между рядами и заглядывать в тетради. Гайдялис вынул тавромахию из рук моего соседа, положил себе в карман и велел нам обоим остаться после урока.
— Музейная вещь, — сказал он, когда мы подошли к его столу после звонка, — где вы это стибрили? Только без фантазий. Вы хоть понимаете, что здесь нарисовано?
— Вещь бабкина, — сказал я важно. — Это фрагмент византийской броши.
— Ишь ты. ... Фалалей сделал это, — прочел он на обратной стороне тавромахии.
— А кто это такой? — я не ожидал, что он знает греческие буквы. — Художник, наверное?
— Не думаю. Скорее, тот парень, что заказал эту пряжку для своей женщины. А надпись он сделал сам, процарапал канавки иглой и залил темной краской. Надпись не обязательно называет имя мастера, заказчик просто приписал себе чужую славу.
— Думаете, это женская пряжка? — я был немного разочарован.
— Похоже, что да. Для мужской фибулы слишком пестро, к тому же преобладают лазурь и золото, — он с явным сожалением протянул мне тавромахию. — Держи, не теряй и не верь написанному, Кайрис. Иногда покупатели выдают себя за художников, а желаемое — за действительное.
— Ясно, — я услышал звонок на перемену и обрадовался. Мне не терпелось получить тавромахию обратно. Историк мог заявить, что вернет ее только матери, и тогда хоть домой не возвращайся.