Другие барабаны
Шрифт:
— Можно подумать, у меня есть выбор, — сказал я. — Понятное дело, ответа от моей жены вы не дождались, значит, защиту обеспечит португальское государство, оно же меня и посадит или, что еще хуже, депортирует. А там уж меня, отщепенца, непременно посадят свои.
— Защиту вам обеспечит частное лицо, — следователь зевнул и посмотрел в окно, — адвоката я уже видел, тот еще пименте. Вот ему и рассказывайте про сбежавших стюардесс и пальмовые шляпы, а я за такую зарплату ваши романтические бредни слушать не согласен.
Похоже, в этом городе уже двое записали меня в романтики, подумал я, второй была, как ни странно,
— Последний альфамский romantico, — усмехнулась она, положив жилистую руку на мое плечо. — Он живет в музее, представьте себе, там кровати с балдахинами времен короля Жуана Шестого.
Одна из ее подруг покачала головой и подмигнула мне, школьного вида косички и заячья щелка между передними зубами придавали ей залихватский вид. Я живу не в музее, а в стволе дерева, изъеденном термитами, но спорить с Соней не имеет смысла, как, впрочем, не имеет смысла уходить из кафе с незнакомой женщиной и вести ее домой. Но я так и сделал, нарушив одним махом десяток полезных правил. Надо будет в наказание написать их четыреста раз на длинном свитке и повесить над столом в кабинете, если я когда-нибудь увижу этот кабинет и этот стол.
Видавший виды «Регент» из тех кафе, куда нужно приходить одному и не вступать в разговоры, тогда все складывается правильно: наголо бритый camarero чиркает спичками у тебя над ухом, ты делаешь глоток, жуешь горький огурчик, смотришь в окно, медленно отсчитываешь деньги, прижимаешь их рюмкой, идешь домой и по дороге смолишь беспечальную цигарку.
А я что сделал?
Я привел Додо в дядин кабинет, принес ей выпивку и оливки, сел в кресло и стал смотреть, как она ходит вдоль полок, забавно наклоняя голову к плечу. Приступая к оливкам, Додо рассмешила меня, назвав заостренные палочки на испанский манер — banderillas, я и до этого догадывался, что она не местной породы, слишком уж норовистая. Поначалу она опускала глаза долу, а руки прятала в карманы — на ее платье было четыре кармана, как у диккенсовского Феджина, когда он выдавал себя за джентльмена, — но после двух стопок коньяку приободрилась.
— Константен, это для меня? — она нашла на столе ожерелье, и я с трудом удержался, чтобы не стукнуть ее по пальцам. Эти цитрины — если верить сиделке — тетка надевала перед смертью, поэтому я держал их под рукой, а не в сейфе, как все остальное. Такие сонные камни, блеклое старое золото, единственное колье, которое я до сих пор не продал. К тому же, хозяин аукциона заявил, что цитрины выглядят imitac~ao, скудоумный тупоносый болван.
— Только не вздумай надеть, — сказал я, но опоздал: Додо надела его, не расстегивая, прямо через голову. А потом так же, через голову, сняла свое платье и бросила его на пол. Цитрины покорно сияли на ее груди, и я сразу вспомнил пратчеттовскую книжку про голую дриаду с медальоном. Зоя говорила, что камни подарила ей старая сеньора, и оттого они всегда холодные, будто из ледника вынуты. Представляю, как это было: наступило Рождество и старуха протянула невестке сафьяновую коробку, говоря в сторону: «Вот и Брисингамен для тебя, умри поскорее, дорогая».
— Тебе нравится? — спросила Додо, заложив руки за спину и высоко подняв подбородок.
Я снял очки, протер их краем свитера, надел и стал ее разглядывать. Люблю испанский, он напоминает мне Тарту. Люблю опрокинутые восклицания и знаки вопроса, в них есть горделивое чванство и детская страсть к перевертышам. Кто бы мне сказал на зачете у грозного доцента-испаниста, что через много
— Нравится, — сказал я наконец, и она осторожно села мне на колени.
Холодные цитрины прильнули к моему лбу. Я знаю, что по-испански «torear» означает не только нападать, но и водить за нос, и даже утомлять. Застежка ожерелья царапала мне ладонь, и я не стал гладить Додо по шее, хотя это мое любимое место у женщин, и еще — затылок, он у них упругий и покорный, таким бывает ирландский мох вокруг лесного пруда.
Приходил охранник с завтраком и сбил меня с мысли. Впрочем, достаточно писать тебе о Додо, да еще столь подробно, она того не стоит, все, больше ни слова о ней. Я написал «с завтраком», но на самом деле здесь только завтраки и бывают: ужин выглядит точно так же. Я так давно не видел горячей еды, что мне постоянно снятся рыцарские трапезы: медные котлы с супом и груды дымящейся дичи на подносах, обложенных углями.
Вот закончу писать это письмо и начну составлять тюремный сонник, на манер того травника, что был у няни Сани. У нее всего-то было две книги — сочинение про аптекарские травы и Псалтырь, из которого я помню только про сосуд горшечника и зубы нечестивых.
Запишу все сны, что я видел здесь за без малого две недели:
1. как я ходил по воздуху в полуметре от земли, попытался идти быстрее и упал
2. как я вернулся домой, второпях сломал ключ в замке и вспомнил, что я переехал и это чужая дверь, там даже табличка была «doutor Luiz F. Rebello»
3. как я появился в парке Эштрела без трусов
4. как я говорил со стреноженной теткой, оказавшейся вовсе не теткой
5. как я расчленял тело Хенриетты и выносил по частям из дома в шляпных коробках
6. как я увидел горящий дом, хотел закричать, но понял, что онемел, и молча заплакал
7. как я пытался дойти до вокзала Аполлония, но он куда-то пропал, и я натыкался то на крепостную стену, то на заросли акации — как будто город усох и уменьшился до своих средневековых границ
8. как я убегал по подземному переходу от летучей мыши, которая была одновременно письмом, а я не хотел его распечатывать, в конце концов мышь меня укусила.
Ну, с последним сном все ясно. Я отчетливо видел адрес, оттиснутый на мышиной спине, это был адрес Габии, а серые кожистые крылья были половинками конверта, в котором я получил от нее тряпичную куклу в подарок. Эту куклу я знал по имени, имя у нее было мужским, а тело женским. Вот не думал, что она достанется мне, а не пани Эльжбете, охотно бравшей куклами квартирную плату. У старой пани девочки снимали квартиру над булочной, ту самую квартиру, где я прожил зиму две тысячи второго года, внезапно лишившись крыши над головой.
Дом стоял возле самого рынка, над дверью еще сохранилась плита с довоенной вывеской: типография Юзефа Клембоцкого и сына. Когда я пришел туда в первый раз, то долго стоял, задрав голову, во дворе-колодце, где пахло горячей ванилью и кошками, а эхо от каждого шага уходило вверх по спирали, закручиваясь до самой крыши. Потом я поднялся на третий этаж и покрутил колесико звонка. Никто не ответил, в квартире было тихо, я постоял под дверью еще минуту, спустился вниз и позвонил из автомата на углу.