Другие барабаны
Шрифт:
— С таким же успехом можно привлечь к моей защите гологрудую мавку, живущую в лесу.
— Мав-ку? — он взял ручку и записал слово латинскими буквами. — Что это такое?
— Это такие красавицы из славянских мифов, в спине у них дырка и сквозь нее видны все внутренности, но надо еще исхитриться поглядеть на мавку со спины. По степени коварства Додо могла бы сойти за лесную русалку, но говорят, что русалки закидывают свои длинные груди себе за спину, а это звучит омерзительно, согласитесь.
— Вижу, вы скучаете без женщин, — проронил адвокат, — почему бы вам не попросить о свидании? Я мог бы похлопотать за вас у офицера
— Мне некого позвать, — я выбросил кости в ведро и вытер руки салфеткой.
— Надо же, а я слышал, вы мастер по этой части. В вашем деле упоминается много разных дам. Сеньора Рауба тоже была вашей любовницей? — Мне нравилась его интонация, в которой не было ни любопытства, ни осуждения. Так разговаривают клерки в агентствах путешествий, им тоже безразлична причина твоего отъезда, но важно — куда ты поедешь и сколько ты намерен заплатить. Я сам был таким клерком, целых четыре месяца. В бюро «Янтарный берег».
— Она была подругой Лютаса, а я просто жил у нее какое-то время.
— А где в это время был Рауба?
— Зарабатывал деньги и славу. Мой друг устроился на киностудию где-то в Гамбурге и пропал, прислал только пару одинаковых открыток с видами на озеро Альстер. Я понятия не имел, что он женился на Габии, странно, что ему захотелось это скрыть. Когда Лютас приехал ко мне с предложением снимать кино для немецких заказчиков, то был один и не упоминал о семье. Послушайте, защитник, почему мы говорим о нем, а не о том, что написано в моем досье?
— Мы будем говорить обо всем по порядку. — Трута встал, снял замшевую куртку, повертел ее, будто хотел убедиться в отсутствии пятен, и повесил на спинку стула. Я увидел его выглаженные брюки со стрелками и почему-то обрадовался. Наверное, давно не видел приличных штанов, в этой тюрьме все ходят в каком-то паскудном тряпье, да и сам я изрядно обносился.
— Но почему мы начинаем с Лютаса?
— Потому что ваше дело начинается с камер для слежки. А вы утверждаете, что их повесил этот человек — натурально, с вашего согласия. То есть вы разрешили ему вести слежку, верно?
— Камеры не для слежки, а для съемки. Все это есть в моем деле, почитайте, мне обрыдло повторять одно и то же, — я покосился на сверток с остатками курицы и подумал, что неплохо было бы унести его с собой в камеру. Потом я подумал, что это ненормально — думать о жареной курице, вместо того, чтобы выпрямиться, сосредоточиться и с блеском провести первую беседу с адвокатом. Что у меня с головой? Почему я не радуюсь приходу Труты, ведь я две недели умолял следователя предоставить мне защиту, скандалил и даже собирался объявить голодовку.
— Вы что-то сказали? — адвокат постучал ручкой по столу. — Повторите, я не расслышал.
— Я сказал, что Лютас мне не друг. Лютаурас Рауба мне не друг.
Я в первый раз сказал вслух то, что поселило во мне тревогу еще в ноябре две тысячи девятого, когда мы развешивали камеры по комнатам, путаясь в проводах, обсуждали литовского президента и пили мерзкое теплое вино, потому что пробки ночью выбило и холодильник разморозился и потек. Я бы теперь и теплого вина выпил, целую бочку. Прямо взялся бы руками за края и окунул бы туда все лицо целиком.
Раковина переполнилась по край,
и на сцене померкли огни,
как для славного какого-нибудь убийства.
С тех пор как я узнал о том, что могу писать тебе, Ханна, все изменилось, как в последнем акте «Фауста» — мрачное ущелье стало долиной и нежные девы окружили героя. Считай, что я пишу тебе одно большое, безразмерное письмо, на которое не нужно отвечать, а я обещаю, что отправлю его в ту самую минуту, как выйду на волю и поймаю сеть.
С утра шел дождь, и я основательно вымок на прогулке. Древние персы называли этот период вияхна, то есть копка, а тот, что недавно закончился, тваяхва — лютый. Так и есть, все это время я люто копаюсь в своем прошлом и озверел совершенно. Представляю, что ждет меня в конце марта — адуканиша! — который у персов был месяцем чистки каналов.
Во дворе я видел человека в светлом пальто, он вышел из той же двери, в сопровождении незнакомого охранника, руки он заложил за спину, и я подумал, что это опытный арестант, не чета мне. У него были длинные прямые волосы, собранные в хвостик, и сытое, тяжелое лицо. Похоже, его посадили не так давно, мое-то лицо за две с половиной недели заметно изменилось. Я ждал, что он со мной заговорит или хотя бы кивнет, но он посмотрел сквозь меня, оглядел прогулочный дворик и коротко кивнул охраннику, мол, веди меня обратно. Пальто изрядно пропиталось водой, хотя он вышел на пару минут, значит, его вели по открытой галерее или по другому двору. А зачем? Причина может быть только одна: он тоже сидит в одиночке.
Вернувшись в камеру, я стал думать о том, что этот парень с двойным подбородком скучает за стеной и мы сможем перестукиваться. Хотел бы я знать, как люди вообще это делают — пользуясь шифром Мирабо или кодом Полибия, как декабристы в равелине? Да чего там, мне хватило бы простого домашнего звука, кулаком об стену. Интересно, есть ли у него окно? И что ему приносят на завтрак, такую же размокшую овсяную бурду, как и мне, или омлет с беконом? Я читал в газете, что в городской тюрьме, той, что за парком Эдуардо Седьмого, можно заказать завтрак из кафе, если у тебя есть два червонца, и обед из трех блюд — если есть пять. Но здесь не городская тюрьма и даже не деревенская, здесь пустынное чистилище для иммигрантов, разорившихся домовладельцев и незадачливых грабителей — то есть для меня, единого в трех лицах.
Я несколько раз пробовал стучать в стену, даже отвинтил спинку от железного стула и треснул ею как следует, но парень не отзывался, может, его там и не было вовсе. Железная спинка — совершенное оружие, недосмотр охраны! — навела меня на мысль о побеге, я уже прикидывал возможные версии, когда меня вызвали в комнату для свиданий.
— К вам пришел адвокат, — сказал Редька, поигрывая своим раскидаем. — Пора стирать одежду, милый мой, дух у вас тут нехороший.
Чего здесь не хватает, так это приятных на ощупь мелочей. Осязание просто визжит из-за недостатка впечатлений. Я пытался выпросить у Редьки игрушку, даже предлагал полсотни — за шарик на резинке! — но он только скривился, каналья. В тюрьме деньги теряют свое значение, они становятся такой же условностью как время и пространство, или, скажем, как женщины, о которых вспоминаешь, только увидев похабный рисунок на стене камеры. За те же полсотни, живя на воле, я, не задумываясь, отправлялся в гавань на подсобную работу.