Другие барабаны
Шрифт:
— Меня случайно в комнате заперли, — сказала Габия. — А я сижу в наушниках, работаю, ничего не слышу! Придется тебе по трубе забираться. Второй балкон от угла.
Насчет наушников она на ходу придумала, но это я потом сообразил, когда заметил, что она смотрит на губы собеседника и смешно поворачивается левым ухом, если говоришь тише обычного. Может, я принял бы это за необычную мимику, если бы не чалая лошадка на проспекте, под которую Габия чуть не угодила. Возница весь день напролет катал туристов в ворохе соломы, его телегу, обвешанную бубенцами, было слышно за версту, но Габия смотрела в другую сторону
— Ну давай же, Костас! — крикнули мне из окна на третьем этаже, я застегнул куртку, закатал рукава и полез наверх. Водосточная труба тряслась и хрустела сочленениями, ржавчина на стыках обдирала мне ладони. Я встал на еле заметный выступ фриза, вспомнил свою ночевку в эстонском особняке и подумал, что раз в семь лет мне приходится карабкаться по чужим карнизам. До балконной решетки оставалось меньше шага, я поднял голову и увидел руку Габии, протянутую ко мне, от руки крепко пахло казеиновым клеем.
Часа два мы провели в гостиной, то есть в комнате, где хозяйка спала и шила своих кукол. Меня пригласили на обед, но обеда в доме не было: Габия сидела в кресле, гнула проволоку, вырезала какие-то рюши и совершенно не хотела говорить о вчерашнем вечере, где мы столкнулись и напились в хлам, в дымину, сто лет я так не напивался. Сказать по правде, мы с с трудом узнали друг друга в разукрашенном тыквами подвале школы искусств, зато смеялись и обнимались, как будто не виделись сто лет. Так, наверное, два заблудившихся полярника радуются, столкнувшись в ледяной беспроглядной мгле.
В два часа ночи Габия позволила завести себя под лестницу, расстегнулась деловито, точно кормилица, и показала мне две белые конические груди. Потом мы сбежали оттуда в парк, прихватив со стола бутылку красного, и долго стояли на мостике, глядя на мутную воду пруда. От воды несло уснувшей рыбой и водорослями, губы Габии горели, низкий голос пенился, я едва удержался от того, чтобы не прислонить ее к перилам и не задрать черные ведьминские юбки на голову. Я был тогда здорово пьян, сосновые плашки моста ходуном ходили у меня под ногами, помню, что уронил в воду портсигар и поломал карнавальную шляпу, болтавшуюся у Габии на спине. Еще помню, что порывался расспросить ее о Лютасе, но она смеялась и мотала головой:
— О ком ты? Не помню в нашей школе никаких львов, ни ручных, ни диких.
Не знаю, зачем она прислала мне это страшилище Армана Марселя, в конверте не было письма, я пытался позвонить на старую квартиру, но трубку поднял кто-то чужой, никогда не слыхавший о сестрах. Писать бумажное письмо мне было лень, электронного адреса я не знал, да и сказать мне было собственно нечего. Я вовсе не считал себя виноватым в том, что ушел тогда с улицы Пилес. У меня была причина: живя с Габией под одной крышей, я каждый день недосчитывался нескольких своих воспоминаний. Все, что восхищало и мучило меня в детстве — ее крепкий нос, похожий на готический аркбутан, тяжелые веки, широкие плечи пловчихи, хитрые, будто перышком обведенные губы, — с каждым днем как будто стиралось невидимой резинкой.
Если уж французский король слег с лихорадкой после ночи с сестрами де Несль, так что с тебя возьмешь, заметил Лилиенталь, когда я рассказал ему эту историю. Подумать страшно, сколько я ему всего рассказал. Хотел бы я знать, где теперь шляется мой лиссабонский друг, хромоногий Пан, владелец моих секретов, ну да ладно — boi morto, vaca 'e.
Не хотел тебе говорить, но все же скажу, иначе это письмо превратится в литературу, то есть в гору благочестивого вранья. Вчера мне приснилось, что я лежу в обнимку с подружкой Лютаса и внезапно превращаюсь в него самого! Гроза была такой сухой и близкой, что я долго не мог заснуть, даже дождь, который все-таки застучал по карнизу после полуночи, показался мне сухим, будто пересыпание семян в перуанских сушеных тыквах — они так и называются шум дождя, мне их одна подружка-индианка подарила целую гору.
Потом я все же заснул и в этом сне должен был любить Габию, но не смог приступить к делу обычным путем и стал воображать себя пацаном, лежащим на пляжном одеяле и глядящим на смуглую Габию сквозь ресницы. При этом я провел рукой по своей груди и вздрогнул, обнаружив там плотный пружинистый подшерсток. У меня нет на груди волос! Я еще в общежитии повесил над кроватью страницу из Аристотеля, чтобы изводить мохнатого маленького Мярта: «У кого на груди и животе много шерсти, те никогда не доводят дело до конца. У кого крохотное лицо — малодушны. У кого совершенно безволосая грудь — те хороши и бесстыжи!»
Потом я поднес к глазам ладонь и похолодел — у мизинца не хватало верхней фаланги.
Повернув голову, я увидел загорелого раздосадованного Костаса Кайриса, сидящего возле моей женщины на краю одеяла, уткнувшего подбородок в колени, сцепившего пальцы, осторожно водящего серыми глазами, полными полынной тоски и похоти. Я увидел свое собственное лицо, понял, что Лютас — это я, и проснулся от негодования.
Дороги нет, но нет и дна,
нет ада — слышишь, Ариадна?
В тот день, когда сестра свалилась мне на голову с ребенком на руках и двумя африканскими сумками, я как раз взялся наводить порядок в кабинете прежнего хозяина, превращенном теткой в спальню, и провозился до глубокой ночи. Давно хотел это сделать, но не решался, хотя кабинета мне здорово не хватало — оттуда видно не только Тежу, но и правый склон Альфамского холма, а в эркере раньше стоял стол, способный вдохновить даже счетовода.
Зоину кровать мне пришлось разобрать на куски, иначе она бы не протиснулась в узкую дверь. Я вынес доски на крышу, чтобы просушить и обработать керосином — они были напрочь изъедены древоточцами, а выбросить кровать на помойку мне и в голову не пришло. Агне расположилась в своей прежней детской, потом долго плескалась в ванной и, наконец, явилась поговорить, застав меня за вытряхиванием плетеной корзины с грязными полотенцами.
— Порядок наводишь?
— Этот бардак действует мне на нервы.
— Я смотрю, ты полюбил этот дом, — она покачала головой. — Даже колокольчики в прихожей повесил! Такие носят на запястьях жрецы в Габоне, говорят, они помогают распознать виновника в толпе невинных. Откуда это у тебя?
— Они индийские, — буркнул я. — Умножают урожай и предупреждают запустение.
— Надо же, — она вошла в комнату и села на стул возле печки. — А я думала, что тебе нравится запустение, одичание, безнадежная сырость, разве нет? Пустые комнаты, другие барабаны.