Другие барабаны
Шрифт:
Я потянул дверь на себя, встал на пороге, включил фонарик и быстро обвел комнату широким лучом синего света. Мертвой Хенриетты в комнате не было.
Слабая вода
Что я знаю о вероломстве?
И был ли кто-то со мной по-настоящему вероломным?
Когда
— Ну и где твоя перелетная птица додо? Она, видите ли, в бегах, потому что испугалась, но я, представь себе, тоже боюсь! Да, я залез в эту эшторильскую лавочку, как мне велели твои дружки, но не смог стащить даже газетного клочка, еле ноги унес от полицейских. Представляю, как тебя это забавляет, я чудом не сломал себе ногу, а ты хотел бы, наверное, чтобы я прыгал на манер покалеченного кузнечика и был при этом похож на тебя!
— О чем ты, пако? — Он стоял в прихожей, загораживая мне путь в квартиру. — Какая лавочка, какие дружки? Сейчас два часа ночи, тебе лучше пойти домой.
— Хочешь сказать, что не знаешь отставной белобрысой стюардессы по кличке Додо? Разве ее подруга, фрау Матиссен, не кувыркалась здесь, задирая свои старые ноги?
— Погоди, пако, — он покачал головой. — Я знаю одну Додо, но не надо так орать, у меня гости.
— Ты изрядная скотина, Лилиенталь, — сказал я, — а твоя затея воняет найденным на помойке Натом Пинкертоном. Я слишком много тебе рассказывал, я считал тебя другом, я доверял тебе, крашеный ты засранец. Пропусти меня, дай пройти!
— И не подумаю, — он развел руки с костылями, крепко вставая в проеме дверей, прямо, как тигр Бай-Ху у ворот даосского храма. В студии было натоплено, запах кофе и трубочного табака струился из комнаты, мне страшно захотелось отодвинуть хозяина, пройти туда и сесть на подушках у чугунной буржуйки со слюдяным окошком.
— Ли, кто это пришел? — послышался высокий и свежий голос, и мой друг залился тревожным румянцем. Лилиенталь покраснел. Будь это в другое время, я бы расхохотался.
— Я звоню Додо вторые сутки, не переставая, но со мной говорит автоответчик с испанским акцентом, похоже, она на самом деле улетела, хоть раз сказала правду. Скажи мне: где этот невидимый гуру по имени Ласло? Где железный генрих? А может быть, это ты и есть?
— Ладно, — сказал Лилиенталь, вглядываясь в мое лицо с какой-то неприятной тревогой, — пусть я буду железный Генрих. Или даже королевич-лягушка. Дальше ты не пройдешь, говори здесь.
— Я не смог украсть то, что они требуют, и теперь мне конец: у них в руках дядин пистолет, из которого стреляли в датчанку. И сама датчанка, зарытая невесть где, — ноги у меня подогнулись, и я сел на пол, уткнувшись затылком в полу его зимнего пальто, подбитого мехом. Пальто висело там круглый год, у Лилиенталя в студии не было шкафов, он панически боялся моли и хранил одежду во всех углах, а свитера так и вовсе в морозилке.
— Плохи твои дела, — Ли прислонил костыли к стене и опустился на пол рядом со мной. — Я давно начал за тебя беспокоиться, пако. Я еще осенью заметил, что ты не в себе: ты приволок мне сомнительную побрякушку, как будто я скупщик краденого, потом потребовал ссудить тебе десять тысяч и страшно оскорбился, когда я отказал. Потом ты не отвечал на мои звонки и попросил Байшу говорить, что тебя нет дома. А потом совсем исчез.
— Ты был мне противен, вот и все.
— Вас, русских, иногда трудно понять.
— Сам ты русский.
— Погоди, да ты болен, от тебя плывет жар, как от моей печки, — он протянул руку, чтобы погладить
Я отвел его ладонь и встал на ноги.
— Ли, ты скоро? — спросили из гостиной.
— Ползи, — сказал я ему, — тебя зовут.
— Шел бы ты домой, — он медленно поднялся, хватаясь за пальто на вешалке, и махнул рукой в сторону двери. — В другой раз поговорим.
Тогда я показал ему средний палец и вышел вон. На обратном пути я свернул себе самокрутку величиной с паровозную трубу и заплутал, свернув не туда и выйдя к мосту возле лагуны, а потом почему-то к Жеронимушу. Вернувшись домой первым утренним трамваем, я поклялся, что не стану звонить предателю, даже если все закончится сумой или тюрьмой. Перед глазами у меня стояло движение его руки, отправляющее меня с глаз долой, как неуклюжего гладиатора.
Через два дня за мной пришли.
Ладно, таков уж Лилиенталь. А что я знаю о Лютасе образца две тысячи одиннадцатого? Почему, размышляя о том, кому понадобилось засунуть меня в тюрьму, я начинаю с него, хотя у меня нет ни оснований, ни резонов, ни одной полудохлой энтимемы? Шутки у Лютаса и раньше бывали скверными, в забаву не годились, взять хотя бы ту старую историю с обрывом.
В восьмой школе у нас был математик, помешанный на альпинизме — молодой полнокровный парень и, как я теперь думаю, отъявленный враль. Этот математик нас с ума сводил, рассказывал про какие-то горы в Забайкалье, где они с другом ночевали в снегу, про лавины, снаряжение, бураны и все такое прочее. Однажды зимой мы с Лютасом решили себя проверить, взяли в сарае старую палатку жестянщика и отправились на обрыв, тот, что по дороге на Бельмонтас, часа полтора ходу от нашей улицы. Мой друг обещал устроить ужин на древний манер — сварить мясо в кожаном мешке, заполненном горячими булыжниками, мясо и камни он собирался добыть в лесу. Когда мы добрались туда и разбили палатку на самом склоне, Лютас предложил спуститься вниз, к речке Вильняле, и мы пошли, вернее, поползли вниз, проваливаясь по колено в снег и цепляясь за кленовые ветки и обледеневшие кусты.
Речка замерзла еще в декабре, но кое-где чернели прогалины, будто пятна на коровьей шкуре, и видно было, как быстро бежит вода подо льдом. Лютас достал из рюкзака кожаный мешок со шнуром, похожий на бурдюк из фильма про Али-Бабу, и велел мне набрать в него воды. Я надел мешок на шею и пошел к ближайшей прогалине, лед был крепким, я не боялся, мне было даже весело, добравшись до середины, я обернулся и помахал Лютасу рукой. Вода показалась мне грязной, речка несла подо льдом всякую дрянь, но я заполнил бурдюк доверху, завязал шнурок и пошел назад, стараясь ступать в свои следы на тонком слое снега. Зимние сумерки уже спустились, белая стена обрыва маячила впереди, но Лютаса я уже не различал, идти с водой было гораздо труднее, несколько раз я едва не шлепнулся на лед и стал смотреть только под ноги.
Надо ли говорить тебе, что, добравшись до берега, я не нашел там своего друга, а задрав голову, увидел, что и палатки на обрыве не осталось, на ее месте торчали колья, казавшиеся снизу двумя пальцами, сложенными в карана-мудру. Поднявшись к месту бивака, я увидел на чистом плотном снегу надпись, сделанную веткой: а теперь медведя убей!
Вернувшись домой к полуночи, полумертвый от усталости — я долго брел вдоль обочины шоссе в сторону города — я упал на кровать и поклялся, что утром разобью Лютасу нос, что бы он там ни говорил. Но утром он явился за своим бурдюком, а когда я сказал, что бросил его в лесу, рассердился и потребовал что-нибудь взамен, потому что мешок он, мол, выменял в школе на целую гору сокровищ. Почему я не выставил его за дверь? Почему я подчинялся ему, как ординарец, и при этом вечно чувствовал себя виноватым?