Другое начало
Шрифт:
Скорая идеологическая модернизация по существу имеет ту же функцию обновления государства что технический прогресс. Поэтому, возможно, самым богатым источником для изучения идеологий в России оказался бы как раз обойденный вниманием Павел I, о котором в прочитанной нами книге сказано лишь, что он стремительно менял свои идеологические ориентиры и литература, даже текущая публицистика, за ним не поспевала (с. 30).
Мировоззренческие обновления обслуживают потребность государства в единстве целенаправленной воли. Сперанский называет «силы народного уважения» одним из трех составляющих государственной мощи рядом с физической силой (армией) и промышленностью. Державин не знает, «чего не может род сей славный, любя царей своих, свершить» ( «На взятие Измаила»). История идеологических исканий показывает, как притягательно
Мечты о единодушии неизбежны, настолько богата эта цель. Причин для надежд на ее достижение представляется много. Почему не быть единым славянству, христианству, миру. Как не объединиться вокруг мудрого правителя. Как всей Европе не стать заодно в Священном союзе против узурпатора. Как, веком позднее, не соединиться пролетариям всех стран. Мировоззрение всегда спешит увидеть в великих исторических силах доступные возможности. Оно ставит целью всегда очевидное добро. В свою очередь, бесспорность нашего добра делает несомненной наглость, хищность, зверонравность врага (стихотворец Василий Петров о польских республиканцах). Впрочем, все эти идеологические механизмы хорошо известны и сами по себе, как сказано, не очень увлекательны.
К духовному согласию редко приходят путем выработки усредненного менталитета. Обычно новые идеи диктует перспективная группа. Единственно важно уловить тайный ход истории, учил Гегель. Александр I в годы Священного союза пытался прислушаться непосредственно к божественной воле, избирающей человека, через которого она будет править миром. Пока интуиция ведет, словесные формулы имеют право оставаться невразумительными и непоследовательными.
3. По мере ухода светлого символа в прошлое он переходит в полное распоряжение настоящего. Так имена Минина и Пожарского в 1812 году сделались почти нарицательными. Детальная историческая фактография символических событий утрачивает теперь смысл и если ведется, то уже только в русле других, более спокойных тем. Историческая правда становится достоянием поэзии. Андрей Зорин хочет держаться исторической корректности и ввиду отсутствия исторических документов называет отказ Дмитрия Пожарского от предложенной ему после изгнания поляков царской короны изобретением Державина. Но мысль поэта об уклонении бескорыстного князя, природного вождя России, от власти оказывается сильнее и бесспорнее всего, что можно найти в архивах. Романовская династия объявляется этим державинским поэтическим движением условно правящей в замещение подлинной власти России, какою она могла бы быть. Пожарский, для Державина «муж великий мой», остался покорным «в низкой доле», рабом и в то же время творцом царя: смиренным хозяином земли. У Державина здесь намечено такое понимание отношения власти и земли в России, которое по своему размаху приближается к пророческому видению, сообщенному Львом Толстым в одной своей дневниковой записи 1865 года:
Русская революция не будет против царя и деспотизма, а против поземельной собственности. Она скажет: с меня, с человека, бери и дери что хочешь, а землю оставь всю нам. Самодержавие не мешает, а способствует этому порядку вещей. — (Всё это видел во сне 13 Авгу.)
Как можно называть «непонятными» (с. 182) «обстоятельства», убедившие Державина считать, что Пожарский отрекся от предложенного престола? Поэт указал тут на черту центральной важности в стране, начавшей список своих святых с Бориса и Глеба, тоже жертвенно отказавшихся от технически возможной борьбы за власть, которая принадлежала им по праву. Недоумение Андрея Зорина тем более странно, что по его же словам (с. 185) не в национальных традициях этой страны, чтобы верховную власть брал, даже когда его просят, первый из достойных. Добровольный уход лучших мужей от власти в начале обеих русских самодержавных династий можно назвать легендой только если не замечать, как аналогичный акт в той или иной форме повторяется в стране до сих пор.
Громкий и независимый от власти голос у нас звучит в поэзии и литературе. Так сорокалетний восходящий Державин неожиданно и властно занял место рядом с Екатериной в «Фелице», шедевре поэтической выходки. Державинский Я подступил тут вплотную к властительнице в облике ее же ближайшего окружения, с которым, увидев его в подставленном зеркале, она вынуждена была теперь расподобиться и тем самым принять условия очеловечения, поставленные ей поэтом.
Императрица конечно не могла им удовлетворить. Державин громко сообщил об этом.
Цари! Я мнил, вы боги властны,
Никто над вами не судья,
Но вы, как я подобно, страстны,
И так же смертны, как и я.
Игровым привычным для Екатерины выходом из затруднения, т.е. из необходимости соответствовать своему вынужденному у нее образу, было бы, богато одарив и приблизив поэта к себе в должности статс-секретаря, заставить его согласиться быть придворным литератором. Признай в душе, что ты тоже слегка играючи, льстя государыне, говорит о премудрой душе на троне, где совесть с правдой обитают и добродетели сияют. Но, обратившись к Фелице, поэт рассчитал свои силы и размах своего слова. Он кроме того мог положиться на упрямство своего нрава.
Чтоб Державин продолжал писать в честь ее более вроде Фелицы, хотя дал он ей в том слово, но не мог оного сдержать […] не мог он воспламенить так своего духа, чтоб поддерживать свой высокий прежний идеал, когда вблизи увидел подлинник человеческий с великими слабостями […] ничего не в состоянии был такого сделать, чем бы он был доволен: всё выходило холодное, натянутое и обыкновенное, как у прочих цеховых стихотворцев, у коих только слышны слова, а не мысли и чувства.
Вместо игры по правилам двора Державин в «Видении мурзы» предписал Екатерине велеть своему поэту не льстить. Там же, продолжая диктовать царице нормы, которые та неосторожно санкционировала, поэт заявил свое право поставить ее образ перед будущими веками так, как сам сочтет нужным.
Не лесть я пел и не мечты,
А то, чему весь мир свидетель:
Твои дела суть красоты.
Я пел, пою и петь их буду,
И в шутках правду возвещу;
Татарски песни из-под спуду,
Как луч, потомству сообщу;
Как солнце, как луну поставлю
Твой образ будущим векам;
Превознесу тебя, прославлю;
Тобой бессмертен буду сам.
Приближаться к своенравной вдове, сорвавшей в свои 23 года себе корону вместе с головой мужа, было опасно. Вскоре она согласилась с отдачей своего тамбовского губернатора под суд. В ответ Державин в«Праведном судии» только подтвердил свою решимость.
И мысленным очам моим
Не предложу я дел преступных;
Ничем не приобщуся к злым,
Возненавижу и распутных
И отвращуся от льстецов.
Державин распорядился сердцем государыни, не совсем знающим себя, не вовсе расположенным к истине, как знал и как счел нужным.
Если он и писал в похвалу торжеств ее стихи, всегда, однако, обращался аллегориею или каким другим тонким образом к истине, а потому и не мог быть в сердце ее вовсе приятным.
Через голову императрицы, не успевавшей осмыслить происходящее между нею и Державиным, поэт подарил не ей, а России счастливый образ верности, веры, мужества, удали, подъема. Пушкин подхватил тот же тон в еще детских написанных для Державина «Воспоминаниях в Царском селе», а потом придал ему небывалый размах в прологе на небесах к «Медному всаднику» [25] . В том, что оба поэта делали, не было ни идеологии, ни ошибки. Через их руки с их ведома прошла правящая молния. Они делали историю России так, как решили ее.
25
См. выше «Закон русской истории».