Другой Рим

на главную

Жанры

Поделиться:
Шрифт:

НА ПЕРЕКРЕСТКЕ ЛИТЕРАТУРНЫХ ТРАДИЦИЙ

(Византийская литература: истоки и творческие принципы) [1]

В начале жизни школу помню я…

А. С. Пушкин

Как известно, в начале путей нашей отечественной литературы была школа, и авторитетными наставниками в этой школе были византийские книжники. Школьный отпечаток не выветривался долго. Еще Нилу Сорскому на рубеже XV и XVI столетий приятно и лестно было начертать свое имя по–гречески [2] ; и тот, кто изучал в подлиннике творения грекоязычной риторики, может не однажды пережить «радость узнаванья», читая таких древнерусских авторов, как Кирилл Туровский или Епифа ний Премудрый, и ощущая в каждом извиве их витийства истинно средиземноморское отношение к благородному материалу речи. Когда, скажем, русский инок Сергий Старый на исходе XV века обращается к святому патрону своей обители: «О, священная главо!» — то в этих словах звучит отзвук «божественной эллинской речи»; эллинист вспомнит, что еще у Софокла Антигона кликала свою сестру: «О, родная сестринская глава Исмены…» Так на Руси перенимали тысячелетнюю остроту и притязательность южного словесного жеста. А связь с Византией — это связь с мировой культурой в самом ответственном значении этого слова, ибо Константинополь был именно «миром», целой культурной ойкуменой, постепенно сжавшейся и уместившейся в стенах одного города; от него исходили универсальные, общезначимые законы эстетического вкуса и эстетического творчества, высоко поднятые над какой бы то ни было провинциальной узостью и ограниченностью. То, что сообразно с нормами, принятыми в Константинополе, сообразно с тем, что мы назвали бы на нашем языке «мировыми стандартами». Недаром один из книжных людей византийской столицы носил титул «вселенского учителя» [3] ; сам по себе этот титул в его конкретном

употреблении значил не бог весть как много, но он символичен — весь Константинополь в целом был таким всесветным педагогом, у ног которого сидели поучающиеся. Для зачинателей молодой национальной литературы, а тем паче литературы средневекового типа, наиболее насущен поначалу один практический вопрос: как в литературе полагается себя вести? Если богатырь княжеской дружины стремился «по–ученому» и «по–писанному», по обычаям земли греческой перекрестить лоб и положить поклон, то для книжника та же забота распространялась и на его литературное «поведение». Надо было суметь пристойно и благообразно войти в духовное пространство книжной словесности, «по чину» отвесить поклоны всем святыням, в этом пространстве пребывающим, и затем с соблюдением всех правил творить обряд повествования, или поучения, или любомудрствования [4] . И вот византийцы, эти компетентнейшие мастера церемониала, посвящавшие церемониям константинопольского двора целые трактаты — достаточно вспомнить компендий Константина Багрянородного, — могли как нельзя лучше пойти навстречу этой потребности. Вся византийская литература, по преимуществу церковного содержания, которая переводилась на потребу древнерусского читателя, в целом являла собою как бы один основательный урок словесного «вежества». Чтобы оценить, как успокоительно и ободряюще действовал этот урок на книжников древней Руси, поучительно сравнить их умную наивность с тревожным и беспомощным самоутверждением литераторов той эпохи, которая пришла после Петровских реформ; ведь если чего недостает такому талантливому и духовно подвижному человеку, как Тредиаковский, то даже не вкуса, а того умения правильно «поставить себя» в творчестве, от которого зависит и вкус. Епифаний Премудрый знал отведенное ему место во вселенной несравнимо увереннее.

1

С. С. Аверинцев. Религия и литература. Ann Arbor: Эрмитаж, 1981.

2

См. F. Lilienfeld. Nil Sorsky und seine Schriften. Die Krise der Tradition im Russland Ivans III. Berlin, 1963. S. 78. (Здесь и далее примеч. автора.)

3

Oikumenikos didaskalos — обозначение главы патриаршей школы.

4

Ср. тонкие замечания Д. С. Лихачева о «литературном этикете» (Д. С. Лихачев. Поэтика древнерусской литературы. А.: Наука, 1967. С. 84–108).

Наставническая роль, которую Византия сыграла в судьбах русской литературы, ясна сама собой; это можно сказать и о таких литературах восточноевропейского, православного круга, как грузинская, сербская или болгарская. Но и для латиноязыч–ного литературного творчества на средневековом Западе словесная культура Византии явила собой пример и образец, особенно значимый в пределах I тысячелетия нашей эры, но воздействовавший (хотя бы косвенно) и позднее. Теперь мы точно знаем, что Акафист Богородице, этот несравненный шедевр византийской церковной поэзии, плод подлинно ювелирной работы над словом, был не позднее IX века полностью переведен на латинский язык, вошел в обиход сент–галленских монахов и не мог не повлиять на поэтическую инициативу последних, приведшую к рождению классической формы западного средневекового гимна — так называемой секвенции [5] . Еще более заметно шедшее с востока влияние в области прозаических жанров, например апокрифа и агиографии. Каждый, кто читал знаменитую «Золотую легенду» (собрание житий святых, составленное для католического читателя в середине XIII века генуэзским доминиканцем Иаковом Ворагинским), знает, как много вошло в эту компиляцию пересказанного «близко к тексту» восточно–хрис–тианского материала.

5

М. Huglo. L'ancienne version latine de l'hymne acathiste//Museon. T. 64. 1951. P. 29.

Педагогическое воздействие византийской культуры, в частности культуры словесной, распространилось как в пространстве, так и во времени необычайно далеко, повсюду утверждая более или менее устойчивые каноны. Этого не могло бы быть, если бы эта культура не обладала, наряду со зрелостью, богатством и безусловным превосходством ее «уровня» над всем, что ее окружало, еще и некоторыми особыми внутренними свойствами.

Речь идет вот о чем. Вообще говоря, далеко не всякая культура, достигнувшая первенства и превосходства в пределах обозримой из ее круга ойкумены, годится на то, чтобы стать предметом школьного освоения для окружающих. До тех пор пока она отыскивает свои фундаментальные ценности и переживает драматические перипетии решения и выбора, она еще не может сама облечь себя в авторитетно–доктринальную, абстрактно–общезначимую форму и в таком виде поучать всех желающих поучаться. Скажем, феномен эллинизма (имеющий к генезису Византии столь прямое касательство) оказался возможен не только благодаря завоеваниям Александра Великого, но еще и потому, что как раз ко времени этих завоеваний греческая культура успела окончательно выбрать самое себя; во времена Эсхила и Пиндара греки не взялись бы обучать восточных варваров тому, что такое изящная словесность, — им еще надо было поначалу выяснить это для себя, и притом силами лучших своих гениев. Не стоит говорить, будто культура, достигшая академической стабильности своих основных ценностей и потому способная к миссии учительствования, расплачивается за это тем, что вступает в «нетворческий» период. Разве философы, поэты, ученые эллинизма не «творили»? Но они работали внутри готовой «философии», готовой «поэзии», готовых «наук» и, главное, внутри готовой системы «образованности». Что есть «образованность», было выяснено; пришло время налаживать образование в надэтническом масштабе и покрывать ойкумену сетью «эллинских» школ, создавать для этих школ учебники — и какие учебники! (Вспомним, что в основе наших элементарных руководств по грамматике до сих пор лежит «Искусство грамматики» Дионисия Фракийца, в основе наших элементарных руководств по геометрии — «Начала» Евклида; то и другое — плод эллинизма.)

Попробуем взглянуть с этой точки зрения на византийскую культуру. Когда ей начали заниматься сразу после времен Гиббона, она с непривычки показалась «неподвижной» — и это было, конечно, обманом зрения. Когда к ней пригляделись получше, она оказалась прямо–таки на редкость подвижной, на редкость разнообразной и переменчивой; один современный специалист даже усматривает в «страсти к новшествам» одну из кардинальных черт византийского эстетического темперамента [6] . Но, не будучи ни «неподвижной», ни «нетворческой», византийская культура представляется уже с самого начала в некотором смысле слова существенно «готовой»; ей предстоит тончайшее варьирование и всесторонняя реализация изначально данных возможностей, но не выбор себя самой. Она подвержена тончайшим дуновениям моды и являет весьма динамичную смену «периодов», но не эпох, которые отличались бы друг от друга по своей глубинной идее, как романская и готическая эпохи; а если мы будем рассматривать все византийское тысячелетие в целом как одну великую эпоху истории культуры, нас должно поразить полное отсутствие чего–либо похожего на плавную траекторию, идущую от зарождения стиля к его расцвету и затем упадку. Разве эпоха Юстиниана — это «архаика»? Разве время Палеологов — это упадок стиля? И когда именно византийская культура пережила свою кульминацию? Положительно, историческое время византийской культуры не так необратимо, как время античной культуры или культуры средневекового Запада, не говоря уже о новоевропейской эпохе. Литература и искусство Византии [7] используют щедро отмеренное им тысячелетие не столько для неотменяемых решений, сколько для постепенного развертывания своих возможностей, великолепных, как павлиний хвост (византиец не обиделся бы на такое сравнение — для него, любителя праздничной роскоши, павлин символизировал не порок тщеславия, а нетление святости). «Вчера» и «сегодня» здесь удивительно легко меняются местами. Приведем два знаменательных примера.

6

G. Mathew. Byzantine Aesthetics. London, 1963. P. 123.

7

Разумеется, всякая характеристика великой культурной эпохи в целом не может обойтись без рискованных обобщений и в конечном счете метафорична; ее не следует понимать слишком буквально. Например, низовая словесность на народном языке развивается по существенно иным законам, чем традиционная византийская литература.

Существует такой факт истории византийской литературы, как драма для чтения, известная под заглавием «Христос–Страстотерпец» [8] ' и представляющая картины евангельских событий в формах античной трагедии, сочинение это дошло под громким именем Григория Богослова, и вот исследователи по сие время спорят [9] , принадлежит ли оно поре Григория, то есть второй половине IV века, или же его следует датировать примерно восемью веками позже и рассматривать как характерный продукт поздневизантийского классицизма XII века. И ведь речь идет отнюдь не о маленькой словесной безделушке (например, эпиграмме), в тесных пределах которой хитроумный стилизатор еще может как–то вытравить все приметы времени; нет, «Христос–Страстотерпец» — весьма объемистое произведение, создавая которое, кажется, нельзя не выдать себя, не проявить вкусов своего века. И все же спор о датировке до сих пор не решен, причем все надежды решить его связаны исключительно с языковым анализом текста, между тем как собственно литературоведческие, эстетические критерии оказываются бесполезными. Этому трудно поверить, и все же это правда: внутренняя установка и вкус поэта на закате Византии могли быть принципиально теми же самыми, что и в предвизантийскую («протовизантийскую») эпоху! Кто может вообразить столь же монументальное и репрезентативное произведение западной средневековой поэзии, датировки которого колебались бы, скажем, между эпохой папы Григория Великого и эпохой Данте, между началом и концом Средних веков? Или греческую трагедию, которая могла бы с одинаковой вероятностью принадлежать современнику Эсхила и подданному римских цезарей [10] .

8

Ср. наш перевод отрывков из этой драмы (Памятники византийской литературы IX—XIV веков. М.: Наука, 1969).

9

Казалось, все уже согласились, что «Христос–Страстотерпец» — поздняя вещь, но Л. Тюйе, осуществивший последнее издание драмы, снова приписывает ее Григорию Назианзину.

10

Конечно, следует оговориться, что в состав трагедии «Христос–Страстотерпец» входит огромное количество стихового материала, принадлежащего не IV и не XII векам н. э., но V—III векам до н. э.: строчки, вынутые из текстов Эсхила, Еврипида, Дикофрона и без изменения вставленные в новую словесную постройку (как в архитектурное целое храма св. Софии Юстинианом включены были колонны старых языческих храмов). Но ведь если художественный организм может так легко принять в себя чужеродные тела, это само по себе о чем–то говорит.

Восьми веков с избытком хватает на то, чтобы необратимо перестроился самый состав культуры, но в Византиии необратимое было не совсем необратимо, и второй тому пример — диалог «Друг отечества» [11] , время возникновения которого науке на сей раз удалось выяснить, ибо он связан с ситуацией 60–х годов X века (кратковременный конфликт между правительством и монастырями). Но если связь этого диалога со злобой дня ясна, тем более загадочна его отрешенность от более содержательной связи с историческим временем. Каким образом обитатель богохранимого града Константинополя, родившийся через полтысячелетия после окончательной победы христианской веры, сумел с такой легкостью надеть маску язычника и так непринужденно разыграть брезгливое недоумение перед зрелищем бледных лиц монахов? Поражает отнюдь не насмешливое отношение к святыне (совсем не редкое в Средние века), но способность без усилий принять позицию бесконечной отчужденности от того, чем жили современники автора. Ваганты средневекового Запада не боялись глумиться над самыми почитаемыми вещами, но их вольнодумство и их разгул существенным образом соотнесены со стилем современной им церковности, предполагают его, как карнавал на соборной площади предполагает собор: какой–нибудь Архипиита — это антипод Бернара Клервоского, но это именно его антипод, выявляющий те же фундаментальные структуры «моделирования мира». Там мы имеем дело с борьбой противоположностей внутри однородной культурной эпохи. Здесь же перед нами нечто совершенно иное: автор «Друга отечества» не противостоит миру современных ему мистиков и аскетов, а просто не имеет к этому миру никакого внутреннего касательства. И этот писатель отнюдь не одинокий бунтарь, не отщепенец, а выразитель правительственной точки зрения. Как это возможно, остается одной из загадок византиитийской социальной психологии, во всяком случае, мы имеем дело с чрезвычайно знаменательной чертой «византинизма», и притом такой чертой, без которой последний не смог бы исполнить свою менторскую миссию.

11

G. Mathew. Byzantine Aesthetics. P. 110.

В этой связи важно отметить еще один момент. Современные исследователи все чаще находят удобным описывать IV—VI века как «протовизантийскую» эпоху или как «христианскую античность», относя начало собственно византийской поры к кризису середины VII века (упадок городов, потеря восточных провинций Римской империи и т. п.) [12] . Если принять эту периодизацию, условную, как всякая периодизация, но имеющую для себя достаточно серьезные основания, становится совершенно ясно, что наиболее общезначимые, наиболее классические парадигмы «византинизма» были даны Византии еще до ее окончательного становления. В самом деле, кто явил собой на все византийское тысячелетие образец «благоверного» государя? Конечно, основатель столицы на Босфоре — Константин Великий (274—337), с которого византийские хронисты начинали историю своей державы:

12

Достаточно сослаться на все работы А. Каждана.

Отец благочестивых государей он,

Первейший из христолюбивых кесарей… [13]

Кто идеальный византийский проповедник, зерцало церковного оратора на все времена православия? Разумеется, это Иоанн Златоуст, судьба и творчество которого были образцом еще для нашего протопопа Аввакума; но и он умер в начале V века (в 407 г.). Какая постройка являет собой византийский храм в предельном соответствии его идеалу и служит для христианской империи тем, чем Парфенон был для классических Афин? Разумеется, это Айя–София, которой подражали еще турецкие зодчие Стамбула; но ведь и она была освящена в 537 году, в блистательное царствование императора Юстиниана I, при котором возникли также лучшие мозаики Равенны и лучшие гимны греческой церкви — кондаки Романа Сладкопевца. И все это входит в понятие «протовизантийской» эпохи. Казалось бы, понятие это должно предполагать незрелость, неопределенность, неуверенность творческих установок (черты, присущие, например, «протороманской» эпохе); но нет, век Юстиниана — это подлинно классическая пора, отмеченная редкой зрелостью вкуса и художественной воли. В искусстве слова эта зрелость наступает еще раньше — во второй половине IV века, во времена Григория Назианзина и Иоанна Златоуста (церковная архитектура и монументальная живопись начинают свободно развиваться лишь со времен Константина, между тем как церковная литература имела к этому моменту богатую традицию, — зодчий или мозаичист нуждаются в богатом заказчике и полной легальности своего труда, тогда как писателю даже пора гонений не мешает оттачивать свой стиль в тиши кабинета). Это означает, что путь, по которому в течение тысячелетия шли византийские книжники и их бесчисленные ученики, был в принципе выбран даже не в «протовизантийскую» эпоху, а еще раньше. Чтобы найти истоки долговечной системы канонов, мы должны вернуться к тем временам, на которые знаменательным образом приходится начало нашего летоисчисления.

13

Цитата из стихотворной хроники Ефрема, относящейся, по–ви димому, к началу XIV века.

Две силы, внутренне чуждые полисному миру классической древности и в своем двуединстве составляющие формообразующий принцип «византинизма», — императорская власть и христианская вера — возникают почти одновременно. Византийские авторы любили отмечать, что рождение Христа совпало с царствованием Августа. Рождественская стихира поэтессы IX века Кассии говорит об этом так:

Когда Август на земле воцарился,

истребляется народов многовластие;

Когда Бог от Пречистой воплотился, упраздняется кумиров многобожие…

Если христианство и цезаристское переживание священной державы в эпоху Константина встретились, составив два полюса византийской общественной психологии, необходимым образом дополнявшие друг друга, то их глубокую сопряженность следует мыслить достаточно противоречивой. Христианство смогло стать духовным коррелятом абсолютистского государства именно — такова парадоксальная логика реальности — благодаря своей моральной обособленности от этого государства. Конечно, после христианизации империи церковь очень далеко пошла навстречу светской власти: христиане, когда–то умиравшие за отказ обожествлять императора, стали изображать земных повелителей с атрибутами Царя Небесного. И все же в Евангелии стояло: «Царство Мое не от мира сего» и «Воздайте кесарево кесарю, а Божие Богу», — и слова эти уже не могли исчезнуть из памяти верующих. Мало того, как раз они и были нужны подданным священной ромейской державы. Маленький человек был почти без остатка включен в абсолютистскую государственную систему, он обязывался к послушанию не за страх, а за совесть, и притом от имени религии; он искренне преклонялся перед магическим ореолом власти, и все же вера сохраняла ему сознание, что он покорен власти не ради нее самой, не только из страха перед казнью или преклонения перед силой, но ради своего бога, который будет судить эту власть наравне с ним самим. Он знал и то, что, когда будет совсем плохо, он может уйти в монастырь, в скит, в пустыню — и там отдать себя под власть таких начал, перед лицом которых мирская власть ничтожна и презренна. В том обстоятельстве, что новорожденный Христос был записан как подданный императора Августа, византийские эксегеты усматривали принципиальную отмену пафоса власти и подданства: «…Записавшись как раб, Он упразднил рабство нашей природы. Ибо служащие Господу уже не суть рабы людей; как говорит апостол: «не делайтесь рабами человеков»» [14] .

14

Ср.: А. П. Каждан. Византийская культура (X—XII вв.). М.: Наука, 1968. С. 84–85.

Книги из серии:

Без серии

Популярные книги

Осознание. Пятый пояс

Игнатов Михаил Павлович
14. Путь
Фантастика:
героическая фантастика
5.00
рейтинг книги
Осознание. Пятый пояс

Отмороженный

Гарцевич Евгений Александрович
1. Отмороженный
Фантастика:
боевая фантастика
рпг
5.00
рейтинг книги
Отмороженный

Фиктивная жена

Шагаева Наталья
1. Братья Вертинские
Любовные романы:
современные любовные романы
5.00
рейтинг книги
Фиктивная жена

Ты всё ещё моя

Тодорова Елена
4. Под запретом
Любовные романы:
современные любовные романы
7.00
рейтинг книги
Ты всё ещё моя

Предатель. Цена ошибки

Кучер Ая
Измена
Любовные романы:
современные любовные романы
5.75
рейтинг книги
Предатель. Цена ошибки

Совок 11

Агарев Вадим
11. Совок
Фантастика:
попаданцы
7.50
рейтинг книги
Совок 11

Новый Рал 2

Северный Лис
2. Рал!
Фантастика:
фэнтези
7.62
рейтинг книги
Новый Рал 2

Иван Московский. Первые шаги

Ланцов Михаил Алексеевич
1. Иван Московский
Фантастика:
героическая фантастика
альтернативная история
5.67
рейтинг книги
Иван Московский. Первые шаги

Рота Его Величества

Дроздов Анатолий Федорович
Новые герои
Фантастика:
боевая фантастика
8.55
рейтинг книги
Рота Его Величества

Вечный. Книга I

Рокотов Алексей
1. Вечный
Фантастика:
боевая фантастика
попаданцы
рпг
5.00
рейтинг книги
Вечный. Книга I

Попаданка

Ахминеева Нина
Любовные романы:
любовно-фантастические романы
5.00
рейтинг книги
Попаданка

Дракон - не подарок

Суббота Светлана
2. Королевская академия Драко
Фантастика:
фэнтези
6.74
рейтинг книги
Дракон - не подарок

"Фантастика 2024-104". Компиляция. Книги 1-24

Михайлов Дем Алексеевич
Фантастика 2024. Компиляция
Фантастика:
боевая фантастика
5.00
рейтинг книги
Фантастика 2024-104. Компиляция. Книги 1-24

Шериф

Астахов Евгений Евгеньевич
2. Сопряжение
Фантастика:
боевая фантастика
постапокалипсис
рпг
6.25
рейтинг книги
Шериф