Другой ветер
Шрифт:
– Ну-с, послушаем новеньких, - предложил руководитель и кивнул Сякову.
– "Горы под нами", - объявил БМП.
– Краткая версия старого романа.
Сюжет тянула знакомая любовно-политическая интрига. Место действия государство без внятных географических координат, но с очевидными признаками президентской республики. Фамилия героя, объявленная в первой фразе, и аллюзия на Лермонтова в предпоследнем абзаце географии не проясняли. Главный герой - молодой человек, жуир, честолюбивый и в меру простодушный выходец из провинции - служит в президентской охране. Случайно, через свою любовницу - жену владельца крупного столичного конфекциона, - герой оказывается вовлечен в историю, суть которой в следующем. Премьер-министр сопредельного государства, видный политик и статный мужчина, влюблен в жену охраняемого героем президента. Та, мучительно превозмогая супружеский
Рассказ начинался с армянской фамилии: "Тартанян холил и лелеял свои усы, он считал их естественным образованием". Предпоследний абзац заканчивался фразой: "Негодяй умер от удара в висок, как молодой опричник Кирибеевич".
Руководитель семинара предложил желающим высказаться. Начала круглолицая весноватая девица с жоржсандовской папироской в пальцах. Она похвалила дерзкую метафоричность и эффектный синтетизм языка, особо отметив штучки "собака ростом с крысу", "он лежал в клумбе, как в гробу перед выносом" и "плакат скакал на сквозняке и двух кнопках", но для сцены агонии возлюбленной, по ее мнению, Сяков пожалел красок.
Следом выступил любитель гуляша с шарфом на шее и припудренным синяком под глазом. Он отметил преступную аморальность героев истории, которые помогают кому ни попадя наставлять рога своему президенту, защитил патриота - министра внутренних дел, и заключил, что парадно безнравственную основу рассказа не спасает ни сюжетная находчивость Сякова, ни емкая афористичность стиля.
– А вы как считаете?
– обратился руководитель семинара к Б.
– Я считаю по старинке - без калькулятора.
Известный шестидесятник, знавший Большую Медведицу Пера по ресторану ЦДЛа, поймал взгляд Сякова и показал ему исподтишка кулак с благосклонно оттопыренным пальцем. Руководитель семинара жест уловил.
– Друзья мои, вспомним Пушкина, - тут же предложил он.
– Что может быть нравственнее сочинений господина Булгарина, говаривал Александр Сергеевич, из них мы узнаем, как непохвально лгать, красть, пьянствовать... А между тем сам Пушкин, как известно, о нравственности своих героев заботился не столь тщательно. И тем не менее именно его творчество дает нам постоянную
– Руководитель семинара перевел дыхание, сказал, вывернув нижнюю губу: "пуф-ф", и продолжил: - Существо вопроса не в том, нравственны сами по себе герои или нет. Нравственный заряд, скажем, творчества Гоголя или Салтыкова-Щедрина состоит именно в безнравственности их героев. Существо вопроса прежде всего в авторской идее. И даже не в ней, а в самой природе его таланта, который, между прочим, есть не только стиль, но и способ мышления, вкусовые и чувственные пристрастия, характер и постоянство убеждений... Главное - способна природа автора лгать или нет. Существенно это, а не то - испугается или не испугается читатель оставить наедине с героем книги свою десятилетнюю дочь...
К концу речи Сяков был решительно оправдан. Взгляды обратились к глотающему зевок Шайтанову.
Алик важно развязал тесемки папки.
– "Развитие партеногенетических поколений трематод Филофталмус рионика". Глава третья: "Шистозомный церкариоз человека".
Дальше шаркающей поступью пошла траурная галиматья наряженной во фрак науки. Продекламировав страниц пятнадцать, Шайтанов закрыл папку, предположив, что "отрывок дает представление об уровне работы в целом".
Семинарист с припудренным синяком, нарочито глядя мимо Алика, заявил, что вещь избыточно зашифрована, читатель чувствует себя в ней как приезжий в малознакомом городе, он больше ходит, чем ездит, не доверяя своему знанию маршрутов транспорта, но все равно попадает в нужное место в обед или под выходной, что герой (здесь - это, определенно, сознание автора) гаснет под грудой "церкарий", "редий", "мирацидиев", что поиск адекватного языка заводит в тупик: семантика - в обмороке, формализм перетекает в тарабарщину.
Шайтанов своеобразно улыбался.
Шестидесятник Б., всегда имевший особый взгляд на любой очевидный предмет, заерзал на диване и сказал, что не вполне понимает, какой смысл стали вкладывать в слово "формализм". Еще куда ни шло житейское, теперь забытое, "он формалист в вопросах чести": нечем отдать карточный долг бах!
– и пулю в висок. Здесь формализм - нечто консервативное, давно устоявшееся, неподвижное, вопреки, быть может, здравому смыслу. Тогда академизм - формализм высшей степени. В чем-то новом, только возникшем, формализма быть не может - откуда он в свежей форме? Если же называть формализмом неоправданность формы, так сказать, несоответствие действительности, то стоит сравнить искусство с действительностью буквально, то есть сравнить формально, как станет ясно, что оно всегда было насквозь условно и никогда не являлось слепком с нее. Уже не говоря о том, что искусство само - действительность. Взять, например, бесспорную фразу: "Иван Иванович подумал то-то и то-то", - это же такая условность! Почти абстракция. Кто его знает, что он там подумал...
Тут Б. посмотрел на часы и запнулся.
– Как быстро тянется время...
На поэтическом семинаре, после общего горячего обсуждения газетной публикации одного из присутствующих, Исполатев весьма умело исполнил несколько высокохудожественных рэпов. Жвачин, в качестве аккомпаниатора, выстукивал звуки на папке минеральной поэтессы. Между рэпами взлетал к потолку хрупкий плеск девичьих ладошек. Руководитель семинара - рыхлый и ноздреватый, с изнуренными моргающими глазами - кашлянул:
– Кхе... Ну что ж... Это выше уровня эстетического обсуждения.
Следом представил свои юношеские опыты Жвачин. Для лучшего усвоения любовную лирику Андрея следовало иллюстрировать рисунками из анатомического атласа, так глубоко проникал он в женский организм, немыслимо преувеличивая возможности мужского. Семинаристки и семинаристы краснели, как прачки, и бледнели, как мельники, скашивали глаза направо, как флейтисты, и налево, как скрипачи. "Бунтующий ноль!" - глядя в потолок, громко прошептала минеральная поэтесса.
– Пошлость и разврат - вечны, - пожав плечами, сказал Исполатев.
– Они то входят в моду, то предаются осуждению, то никем не замечаются, то преследуются законом. Они существуют всегда, меняется лишь общественное к ним отношение. Пожалуй, имело бы смысл определять времена засилия пошлости как времена утончения эстетического чувства, способного пошлость выделить и назвать. Нынешнее чтение, думается мне, нами выделено и названо.
На этом обсуждение закончилось. Жвачин колебался - обижаться или нет?