Дублинеска
Шрифт:
Впрочем, он понимает, что это бессмысленно, ему никогда не ответят.
Еще он мог бы рассказать им о Жюльене Граке, как-то он приехал к нему в Сион [3] , там они вместе вышли на балкон и погрузились в созерцание молний и того, что писатель назвал «потрескиванием анархической энергии» [4] .
Отец прерывает затянувшуюся паузу и с издевательской любезностью говорит, мол, спасибо, он прекрасно осведомлен о существовании кучевых и прочих облаков, и, право же, не стоило беспокоиться и излагать ему материю, превосходно усвоенную им еще в школьные годы.
3
По-видимому, Sion-les-Mines –
4
«Побережье Сирта», пер. В. Никитина.
Снова повисает пауза, куда более тягостная. Время тянется невообразимо медленно. Слегка приглушенный шумом дождя и потрескиванием анархической энергии, слышится бой настенных часов, когда-то висевших в другой комнате и присутствовавших при его рождении, тому вот-вот шестьдесят лет. И вдруг словно что-то произошло: все трое закаменели, застыли, почти не дышат. Со стороны это не очень заметно – они слишком каталонцы, чтобы демонстрировать свои чувства, – но они как будто упорно чего-то ждут, сами не зная, чего. Ожидание становится все напряженнее, как если бы они считали секунды до неминуемого раската грома. Вот они уже абсолютно недвижимы и натянуты, как никогда прежде. Родители возмутительно стары, сейчас это просто бросается в глаза. Неудивительно, что они не замечают, что он больше не издает книг и что вокруг него пустота.
– Я говорил о тайне, – роняет отец.
Еще одна долгая пауза.
– О непостижимом измерении.
Час спустя дождь прекращается. Риба собирается ускользнуть из родительской западни, и тут мать спрашивает почти невинно:
– А какие у тебя дальше планы?
Он не ожидал этого вопроса и теперь молчит. За душой у него ни единого плана, ни одного чертова приглашения на издательский конгресс, ни даже самой паршивой презентации или завалящей литературной теории, чтобы ее сформулировать в лионском отеле, ничего, ровным счетом ничего.
– То есть планов у тебя нет, – констатирует мать.
Задетый, он призывает на помощь Дублин. Вспоминает странный и диковинный сон, приснившийся ему два года назад в больнице: ему снились долгие прогулки по улицам ирландской столицы, где он никогда не был, но ориентировался так легко, словно жил там в какой-то иной жизни. Ничто потом так его не поражало, как невероятная точность и четкость привидевшихся ему во сне многочисленных мелких деталей. Были то детали настоящего Дублина или они казались настоящими оттого, что сам сон был необычайно насыщенным и объемным? Проснувшись, он по-прежнему ничего не знал о Дублине, но его не покидало ощущение, будто он исходил весь город вдоль и поперек, и он уже не мог изгнать из памяти томительный, пугающе-реальный эпизод, когда его жена обнаружила, что в Дублине он снова начал пить. Сцена вышла очень напряженная и мучительная, самая неприятная из всего сна. Он столкнулся с Селией в разгар набега на питейные заведения. Пойманный с поличным у дверей бара «Коксуолд», обнял ее, и чуть погодя они уже оба плакали, сидя прямо на тротуаре какой-то дублинской улочки, и самое безутешное горе, когда-либо испытанное им во сне, выходило у него слезами.
– Почему, ради всего святого, ты опять запил? – приговаривала Селия.
Тягостный это был эпизод и странный. Не был ли он связан с тем, что Риба едва не умер и теперь будто заново родился? Казалось, будто в нелепом плаче на два голоса крылся некий знак, некое зашифрованное сообщение. Эта сцена была не похожа на все остальные, она была насыщенной и плотной, и Рибе была знакома эта плотность, такими же бывали сны – одно время они повторялись довольно часто, – в которых он находился в центре мира, в Нью-Йорке, и был от этого счастлив. К тому же он вдруг со всей очевидностью, словно его грубо ткнули в это знание носом, понял, что связан с Селией где-то за пределами этой жизни – невыразимое и непередаваемое ощущение, столь же глубокое, сколь подлинное. Момент острый, как укол, как если бы он впервые ощутил себя живым. Момент удивительно хрупкий, содержащий, казалось – словно бы этот сон был навеян иным, высшим сознанием – скрытое послание, ставящее его в шаге от большого откровения.
– Завтра можем поехать в Корк, – сказала Селия.
На этом сон кончался. Как если бы откровение дожидалось его в портовом городе Корке на юге Ирландии.
Но что за откровение?
Мать выводит его из задумчивости нетерпеливым покашливанием. Риба всегда был для нее открытой книгой и теперь он всерьез опасается, что она читает его мысли и вот-вот обнаружит, что ее пропащему сыну на роду написано снова запить.
– Я собираюсь поехать в Дублин, – говорит Риба, торопясь закрыть тему.
До этого мгновения ему редко, чтобы не сказать – никогда, не приходила в голову эта мысль. Он не говорил по-английски, и это его останавливало. На лондонскую ярмарку он отправлял своего секретаря Гоже, тот оказывался очень кстати, когда нельзя было избежать английского языка. Но, возможно, пришла, наконец, пора перемен. Разве двумя годами раньше она не наступила для Гоже, когда тот со сбережениями всей жизни – а также с тем, что он, как подозревает Риба, наворовал у него за годы работы, – перебрался в большую гостиницу в окрестностях Тонгариро в Новой Зеландии, где уже жила его сводная сестра? И не из Корка ли был юный любовник Селии, с которым она встречалась до знакомства с Рибой?
Мать с невиннейшим видом спрашивает, что он намерен делать в Дублине. И он выпаливает первое, что приходит на ум, – что 16 июня он намерен провести там конференцию. И, уже сказав, понимает, что именно в этот день его родители празднуют 61-ю годовщину свадьбы. Одновременно он думает о том, что 61 и 16 похожи друг на друга, как две стороны одного числа. И именно 16 июня разворачивается действие джойсовского «Улисса», лучшего из дублинских романов, кульминации печатной эпохи, звезды гутенберговой вселенной, смерть которой он сейчас переживает во всей полноте.
– Чему посвящена конференция? – спрашивает отец.
Недолгое колебание.
– Роману «Улисс» Джеймса Джойса и переходу от эры Гутенберга к эре цифровой.
Он выпалил первое, что пришло в голову. Короткая пауза, а затем, словно послушно вторя внутреннему голосу, он прибавляет:
– На самом деле меня попросили рассказать о конце печатной эпохи.
Долгое молчание.
– Что, собираются закрывать все типографии? – наконец спрашивает мать.
Насколько он знает, родители не имеют ни малейшего представления о том, кто такой Джойс, и еще того меньше, что за роман скрывается за названием «Улисс», к тому же они застигнуты врасплох неожиданно возникшей темой конца печатной эпохи, и теперь смотрят на него с таким выражением, словно окончательно убедились, что, хотя его физическое здоровье и пошло на поправку, душевное явно страдает от жестокого воздержания, которому он предается вот уже два года – с тех пор, как резко бросил пить. По крайней мере, ему кажется, что они думают именно об этом, и он склонен считать, что в этом есть немалая доля истины – абстиненция и впрямь влияет на него не лучшим образом, кого он пытается обмануть? Он теперь чересчур погружен в собственные мысли, а вынырнув, говорит первое, что приходит в голову, не задумываясь, как это произошло сейчас с «Улиссом» и вселенной Гутенберга.
Следовало выдумать что-нибудь другое. Но, как говаривал Селин, «нырять – так с головой». Раз он объявил, что собирается в Дублин, значит, будет гнуть свою линию сколько потребуется. Съездит в Дублин. Только этого ему и не хватало. Зато сам сможет убедиться, соответствуют ли действительности многочисленные подробности того странного сна. И если он обнаружит черно-красные двери бара под названием «Коксуолд», это будет означать только то, что они с Селией и впрямь рыдали тут, сидя на земле, в ходе трогательной сцены. Когда? Наверное, до того, как никогда тут не были.