Духов день
Шрифт:
Обрадовалась черная баба, прибаутки загибать стала, наборными серьгами звенеть, что ни серьга - то с медными шелестами утиная лапа:
– Как же нету, когда - на тебе. Как люди говорят: не для зятя, собаки, а для кровного дитяти. Пей, Гриша, да, только смотри не обожгись!
Достала из-за печки стакан мадеры - зажиточна была, много барского добра дочка нагуляла. Подала с поклоном.
А Гришка-дурак, креста не положил, не благословился, махнул стакан досуха.
Хотел порожний поставить на стол, да уронил и в дребезги. Что за
Не человек он больше был, а матерый волк с головы до пят стал.
Матернуться хотел Гришка-волк - ан завыл.
Тут женка со двора вбежала, и за ухват, а теща за кочергу - и давай волка наотмашь бить по голове, черная кровь по шерсти вкось хлынула, заметался, в окно махнул, на дворе то его собаки порвали, он - на улицу в пролаз, а и там псы, дрался с ними, еле удрал.
Прибежал в лес, схоронился в овраге, а тут новая беда: окружила его волчья стая и давай чужака за бока пощипывать.
Тут выступил вперед волчий атаман - белый лоб, подошел к Гришке, обнюхались, обернулся атаман - рыкнул на своих, аж пригнулись, хвосты меж ног поджали.
Стали по одному подходить, в длинную морду Гришку лизать - вроде по-своему с ним христосоваться. Приняли.
К вечеру по глубокому снегу пошли волки на промысел, сугробы по брюхо, в шерсть на лапах ледяные катыхи набились. Над головой недреманая луна коровьим оком плыла, сучья голые переплелись - будто костяки из могил поднялись.
Истовым волкам дело привычное, уши наострили, глаза зажгли, сигают, а Гришке-волку страшно и перекреститься нечем и зверьи губы русские слова забыли.
Но стыдно стало перед компанией - не отставал. В ту ночь зарезали волки лошадь, стали брюхо выедать. Гришка присунулся было к лошади, вытащил зубами кишку, а кишка-то дымится, снег под ней от сукровицы подтопился, навозом несет, аж отрыгнул - не идет в душу христианскую кровавый корм. Отошел новый волк в сторону, все б на свете за кусок хлебушка отдал бы в тот миг. Почему волчий хлеб не пекут?
Атаман заметил такое дело, вздохнул, лбом белым Гришку боднул, взрыкнул для строгости и стал показывать, как с убоиной настоящие волки обращаются. Сначала лапу положил на лошадиный бок "гляди, учись", рванул зубами, вырвал кус, бросил в снег, взял снова в зубы, три раза встряхнул и начал есть. Гришка поступил, как научили, и верно - вкусна сырая конятина, слаще кесаретского поросенка. С той ночи стал Гришка понимать волчьи речи, о том, о сем с товарищами толковать.
Три года с волками рыскал молодой, в великую славу по всем лесам вошел, как лихой и ловкий резак. Белолобого атамана на промысле пристрелили, волки общим советом Гришку новым атаманом выбрали - за крепь, за удаль, за веселье.
Где стая гуляла, там корову не найдут, тут овцы-ярочки не досчитаются, ямщицких коней загоняли всем обществом, жрали прямо в оглоблях.
Людей не трогали - все ж помнили, что у Гришки под шкурой русская плоть,
Стали волки из соседних лесов называть Гришкину стаю - фроловской дюжиной. Уважали.
Раз встал под Крещение лютый мороз и метели, скот заперли, зверье попряталось, одурели волки с голодухи, выбрались на тракт. В полночь приметили - катят под гору щегольские саночки - игрушки, розами расписаны, полость медвежья, не наших лесов медведь - белый.
Поджарый иноходец сквозь пургу соколиным летом летел, рысь машистая, татарская, сам белей пурги. В саночках один возница, весело ему, смеялся на лету, а что не смеяться, сыт, пьян, шубка лисья, шапочка с песца.
У, съем!
А конь-то, конь... Белое золотко.
Екнуло сердце Гришки-волка, залюбовался не по волчьи, по-человечьи, за такого коня душу прозакладать не жаль, ежели бы сгодилась кому душа моя грешная.
Опомнился, кивнул своим - налетай.
Молча расстелились фроловские волки по снегу с двух сторон, первые наискосок, другие сзади насели. Взвизгнул иноходец, засбоил в скок, прянул, будто нож метнули.
Ездок уж не смеялся, кнут выронил, в вожжи впился, губу до крови прокусил - мамку помянул тоненько.
Гришка, на бегу кровь его учуял - улыбнулся по-волчьи.
Махнул и всей тушей ездока с саней в снег сбил - так и покатились оба, волк с человеком в снежный искристый преисподний ад.
Тут узнал Гришка барчука, с которым его женка нечестна была.
Кровь в глаза бросилась, черная шерсть на хребту встала.
Навалился ему лапами на грудь, содрогнулся утробным рыком, желтая пена с клыков на белое горло соперника полилась. Нежное горло, близко, переглатывает. Жилка тикает. Вином и девками пахнет.
Рви, Григорий.
Вдруг под бирючьей шкурой так больно стало, будто на кол напоролся с разбегу или уголь проглотил.
То смертно добела заболел скрытый в волчьем теле соловецкий крестильный крест.
Не тронь, Григорий.
Грех.
И отступился волк, попятился, завыл в голое небо, снега схватил полную пасть и посигал за своими вдогон. Дворянский сын в снегу по пояс на коленях качался, голову охватив. Говорят, вскоре из тех мест навсегда уехал.
Встретил своих волков Гриша - а те роптали, что упустили коня, самые отпетые драться полезли. Тошно стало Гришке, крест болел у него внутри.
Обернулся он на дальние огни, узнал село, в котором его теща, черная сука, жила.
Повел волков задами к тещину двору. Знал, что теща его особых овец содержала - ни у кого такой отары не было - брехали, что руно тех овец в огне не горит.
Поднялись они на крышу зимнего хлева, разломали сверху дыру и в овчарню влезли.
Хлев пустой стоял. Волки-то думали, что порежут стадо во многом множестве и тесноте, нажрутся, а остальных свалят в угол поленицей и по их телам выберутся наверх, им, пострелам, не впервой.