Духов день
Шрифт:
Так и спали. Так и жили. Двадцать лет.
Без остатка к осени.
Москва всякое на свет родит и христово и кесарево.
Не взяла Китовраса пуля-дура, пуля-блядь, не достала драгунская сабля, не стиснула склизкая петля, свинья не съела, Господь не выдал.
На всякого Китовраса есть у Москвы Последний сын.
Вот и родила в срок Мать-Москва, Татьяна Васильевна, последнего сына.
Глава 4
Спи, не слушай, не смотри, не смысли, Маруся: высока высота поднебесная, глубока глубота колодезная, широко раздолье по всей земле, глубоки омуты Днепровские, чуден крест Леванидовский, долги плесы Чевылецкие, высоки горы Сорочинские, темны леса Смоленские, черны грязи Пресненские.
Черны наши грязи от века - не оcушить, не вымостить. Чертово тесто, непролазное, коготок увязнет,
Четыре пруда один за другим, еще до царя Петра, Кота Галанского, по патриаршему приказу рытые, с плотинами и мучной мельницей, растянулись меж Ваганьковским погостом и Тремя Горами. Весной в побережных рощах злыдни-соловьи над грязями так пели и били росщелком на чет-нечет, что щемило сердце, тянуло к бегству без спасения. Осенью подступали под горло прудов черные железистые воды безымянных подземных рек. Стояли в затонах у плотин голые рыбы - карпы, плотвы, караси, шевелили алыми перьями. Молчали рыбы в последней тоске. По берегам Пресненские пруды обовшивели шалманами, из тех мертвых кабаков, что за Преснецкую заставу навсегда отрыгнула Москва. На жировых грязях кишели избушки, как опарыши. Стены вкривь и вкось, окна бельмасты, образа засалены. Несло бардой прокислой на версту. Горел ежиный жир на угольях в летних цыганских жаровнях. Днем паскуды прятались и отсыпались, о полночь слепые лампы чадили салом на крылечках, скрипицы визжали без ладу, девки задирали нелатаные подолы, а ребята-ворованы уважали ножики на бездорожье. Наперекор Пресне точил топкие бережки ручей Черная Грязь. Над ржавым плесом мостик-горбышек, липовые бревнышки, шаткие перильца перекинул. Ночь, звездами прыщавая Час третий. Посеклись сады, как волосы. Полнолуние в вихрастых облаках текло на убыль. Ржавая летучая кайма проела осеннее сияние. Луна - мертвая княжна. На серебряном блюдце ее - черные смертные пятна проступили: Каин Авеля на вилы поднял. Винный привкус последнего листопада. Пусто на горбатом мостике, хоть в пляс со свистом. Из пустоты, из пятнистой сутеми соткался кабацкий гость.
Осторожные сапожки-стерлядки по колено в тугой обхват змеиным выползом. Каблучки по-женски точеные, острым-острые, с подковками полумесяцами: чтоб издали неширокий шаг чудился. Кафтан голубиный по-мещански скроен, да не по-нашему сшит, талья в рюмочку. В левой ручке качался фонарик с прорезями - туда-сюда, туда-сюда на стальной вензельной цепке. Шелковые цыганские кудри в чернь расточились по плечам нарочными ручейками - не насалены, не напудрены, по ночному обычаю, как у честной девушки. Беспечная треуголочка набекрень на нежное ушко натравлена была. Скользнул, балуясь, по перильцам розовыми узкими пальцами, так близко. Прислонил воровской фонарь к виску. Высветил спелые скулы. Рот с родимой отметиной-лукавинкой аккурат слева над губой. Высокое запястье с косточкой, без привычного кружева в тяжком обшлаге кафтана с желтенькой тесьмой по кайме. Все фонарик замечал. За бревенчатым мостиком огарком притулился последний на Пресне кабак, три ступеньки-булочки. Каблучками чеканил копеечки мальчик, точно козочка на цыпочках. Встрепенулась девка-сторожиха на скамье. В кабак с порога кинулась, без памяти:
– Болванчик идет!
Мамка-хозяйка, на половицу харкнула бурым, таракана плевком убила, по слуху узнала червонные каблучки на крылечке:- Да чтоб его вздуло да разорвало!
– и обрушилась мамка на заполошницу - Что встала, сучье мясо? Собери девок, какие не заняты.
Два бритых жихаря не допили, поднялись и под ситцевую занавеску на черную лестницу сиганули шухером. Знали: если встретится по ночному времени Болванчик, удачи в ночном деле не будет, учуют легавые псы. В глаза его Болванчиком не окликали, с первого раза он назвался Кавалером. Вошел мальчик, фонарь потушил. Весь с ног до головы - в ржавой непрохожей грязи. В волосах листок ясеневый застрял, глаза веселы и ласковы, хоть целуй, хоть выколи. Варилось гольё на огне, прели смердным паревом: рубцы, сердца, говяжьи кишки, начиненные ячневой кашей, щековина с ворсом. Всяк за медяк в том котле вылавливал ложкой из накипи. Ела голь по углам свиные горла. Торговля вином и хмельной бузой шла круглосуточно ведерная и чарочная. Опивались до ярости, до белой смерти. Темь да свет в кабаке под балками в испуге пополам блудили. Девка за девку пряталась, тряпьем лицо закрывали:
– истово молились бляди на Пресненских прудах осенью. Таня беглая, Машка-маханина, Сашенька гулящая, Марфа-расстриженка, Настя нижегородка с лузгой на губе, Алена-хвалёна, из мещанских сирот. Всех вместе сгруди - выйдет: блядь стоглавая, всероссийская. Таких в Москву возами волокли на срамной торг. Дозоры останавливали проезжающих, строго спрашивали: Что везешь?" Умный возчик кому надобно за обшлаг денежку совал, отвечал: С хреном еду, батюшка...". Дрожали девки вповалку под рогожными покрышками. Дозоры посмеивались, потребную денежку считали: Ишь ты, все с Богом едут, один ты - с хреном. Так и езжай с хреном. Так и ехали.
Долго выбирал Кавалер девку. Одну взял за пясти. В глаза заглянул. Как тебя зовут, говори, не бойся. Анна. Хоть по евангельски читай, хоть по-басурмански - справа налево, все одно выходит - попалась. Ласково повел под занавеску дебелую Анну - убивать. Вперед пропустил, вежливый. Напослед обернулся, локон свой длинный, проклятую смоль, как с ведьмы киевской, на палец намотал, прикусил, дразня, и опустил занавесь за собой. Остальные девки выдохнули, посветлели. Спасибо, Господи!
Восемь кабаков на Пресненских прудах всё знали, застыли в бессилии.
Когда впервые пришел каблучками отрочек по распутице на Черную Грязь, выпучились на него все воры да юроды небожии, все шишиги и полуночницы. Агнец в волчарню по доброй воле просится, безоружен, нежен, будто барышня переодетая, по статям невысок, дворянская косточка в чистом мяске сама на ножик хочет. Сел у всех на виду, спросил девочку, спросил водки. Заржали в ответ, застучали шкаликами по липким столешницам. Встал один, припадочный икотник, подошел к незваному гостю, развернул за лицо мясницкой пятерней, притянул к себе, денежки в кармашке пощупал, нож из-под полы показал:
– А вот я те личико попорчу.
– Порти.
– с удовольствием ответил Кавалер, потянулся весь ученой кошечкой, лицо запрокинул, горло без кадыка подставил, как царевич в Угличе. Всем телом предложил: режь, не то поцелую.
А на шее черный крест кипарисовый, ерусалимом пахнет, и бусы рябиновые - как четки по гайтану красной горечью нанизаны. Улыбнулся сладко, будто кишеневскую виноградину раздавил в пальцах. Брызнула улыбка вору в лицо.
Поглядел икотник. Понял. Нож убрал. Сплюнул. Отошел.
Больше никто к Кавалеру не совался. По кромешным дорожкам плутал он светлыми ножками. На все тяжкие нарывался, к бессонным столам подсаживался - а вокруг него пустота сухим пузырем вставала, будто в круге зааминенном-закрещенном ходил. Нельзя такое трогать ни лезвием, ни губами, ни молитвой. Воры, бляди и черви такое лунное мясо не едят. Они, как звери, не разумеют, а всей кожей чуют - нельзя такое, нельзя, не то привяжется неудача навечно, носовой хрящ провалит внутрь, иссушит душу, как рыбий хребет, в могильный дерн заживо сведет, а потом и там достанет, пустит костяк на перекрестках плясать. Уж сколько раз девки измаянные просили полюбовников - сил нет, зарежь ты его втихомолку, положи в овраг под листы, никто не сыщет. Трезвели, отталкивали девок суеверные разбойники: ищи дурака. Сама режь. Я жить хочу".
До утра просидела кабацкая мамка у низкого окошка. Квашня квашней. Щека подвязана. Смежила набрякшие глаза. Всяких девок повидала мамка - битых, рваных, сеченых, кусаных, на свече паленых. А таких, как после Кавалера, не видела никогда. В первый раз прикинула на глазок: личико гладкое, лет осьмнадцать, янтарик нецелованный. Так ему дадим, голосом взвоет недопесок, к рассвету пластом ляжет, квасом поить будем, ледяным кипятком отливать от истомы. Нарочно подсудобила Наташу Кострому, которая и так и сяк обучена была всем подмахивать без устали, а подъязычье горячо с перечной щипотой, рыжая коса до крестца поленом висела.
Увел Кавалер Наташу в закут. Все в хохот - Кострома-то вон какая вымахала - его на голову выше, а уж широка - одной ляжкой придавит, второй прихлопнет. Наутро вернул, ручку мамке чмокнул - ушел чистый, звонкий, как сейчас из крещенской иордани вынули. И не стало Наташи. Молчала Кострома у огня. Сохла. Подносила ей мамка воды с медом, хотела насильно поить. Кострома кружку разбила. "Бога ради, уйди, старая дура". Стали с ней девок класть, чтобы стерегли - пруды Преснецкие близко, вдруг утопится. Допытывались, что ж такого Кавалер с ней сотворил. Рассказала Кострома.