Дурак умер, да здравствует дурак!
Шрифт:
— Мэтт ушел на покой много лет назад, — ответила Герти, набивая рот салатом.
— А если это кто-то из прошлого? — не унимался я. — Человек, который в конце концов настиг дядьку?
Она подняла руку, призывая меня к терпению, прожевала и проглотила салат, опустила руку и спросила:
— Ты имеешь в виду жертву мошенничества? Кого-нибудь, обманутого два десятка лет назад?
— Возможно, — ответил я.
— Забудь об этом, милок, — сказала Герти. — Если простофиля спохватится, пока ты поблизости, он еще может потревожить тебя. Но
Они просто идут домой и сокрушаются по поводу своей горькой доли. Олухи не выслеживают кидал и не мочат их.
Я почувствовал, что краснею. Она настолько точно обрисовала мне меня самого, что я оцарапал вилкой с картошкой верхнюю губу.
Тем временем Герти предалась воспоминаниям:
— Именно так всегда говорил профессор Килрой: «Олух, он и есть олух».
Это было его жизненное кредо.
— Какой профессор?
— Килрой. Многолетний деловой партнер Мэтта.
— А где он сейчас?
Герти передернула плечами.
— Ума не приложу. Может, в Бразилии. В чем дело? Тебе не нравится еда?
— спросила она, заметив, что я положил вилку.
— Я сыт. Все очень вкусно, но я уже наелся.
— Ну и едок, — презрительно бросила Герти. — И чего я, спрашивается, возилась?
На десерт она подала мне нектар, отдаленно напоминающий кофе, а потом я поплелся в гостиную и сел в свое кресло для чтения, где и провел следующий час, сонно переваривая пищу, вяло прогоняя прочь мысли о том, какие события ждут меня нынче ночью, и держа перед носом перевернутую вверх ногами утреннюю «Таймс».
Так я и сидел до четверти восьмого, пока передо мной снова не предстала Герти в своем черном пиджаке и с дорогой кожаной сумочкой на левой руке.
— Прогуляйся немного, — велела она. — Заодно проводишь меня до метро.
Я растерянно посмотрел на нее снизу вверх и спросил:
— Куда вы?
— Домой, — объявила Герти. — Думаешь, мне делать нечего, кроме как слоняться по твоей квартире?
И тут меня охватило такое чувство облегчения, что я едва не подбросил в воздух свою «Таймс». Я не гаркнул «гип-гип ура!» лишь из боязни обидеть Герти. Как-никак, новость и впрямь была приятная: все-таки Герти уходит.
Все-таки она считает своим домом какое-то другое место. Все-таки не собирается остаться здесь навеки, будто Бартлеби.
Я расплылся в улыбке и сказал:
— С удовольствием провожу вас, Герти.
После чего сложил газету, выбрался из кресла, накинул пиджак, и мы вышли из квартиры.
Шагая по тротуару рядом с Герти, я ощущал какое-то странное спокойствие, хотя, пока мы спускались по лестнице, я боялся, что на улице буду испытывать чувство неловкости. В дружелюбном молчании мы дошли до Восьмой авеню, а потом двинулись на север и добрались до Двадцать третьей улицы, где была станция подземки и где я с большим опозданием (вероятно, я уже упоминал о том, что слово «опоздание» как нельзя более емко выражает особенности моего жизненного пути) догадался предложить Герти денег на такси.
Ее реакция была мгновенной и слишком уж бурной. Прижав руку к сердцу (при таком бюсте это было нелегким делом), Герти притворилась, будто вот-вот упадет в обморок, и вскричала:
— Мот! Транжира! Только и знает, что сорить деньгами!
Но я уже научился правильно обращаться с ней и поспешно сказал:
— Конечно, если вам привычнее ездить подземкой...
В ответ она сунула в рот два пальца и издала свист, от которого, должно быть, задрожали стекла во всех домах Манхэттена, включая и здание ООН. Из потока машин тотчас вынырнуло такси и, пыхтя, остановилось перед нами.
Я вручил Герти доллар, и она взглянула на него так, словно впервые увидела денежку столь ничтожного достоинства, после чего с вялым омерзением произнесла:
— Слушай, широкая душа, я живу на Сто двенадцатой улице.
Немного смутившись, я присовокупил к первому доллару еще один и спросил:
— Этого достаточно?
— Хватит, хватит, — ответила Герти. — А то еще избалуешь меня.
Я придержал для нее дверцу и, когда Герти уселась в машину, спросил, склонившись к окошку:
— Когда я увижу вас снова?
При этом я испытывал множество разнообразных чувств, самым сильным из которых был трепетный страх.
— Никогда, если не запишешь номер моего телефона, — ответила Герти.
— О! — воскликнул я и принялся охлопывать себя в поисках карандаша и бумаги, но не нашел ни того, ни другого (я редко ношу с собой канцелярские принадлежности, потому что это помогает мне уклоняться от подписания всевозможных бумаг).
В конце концов водитель такси, который, вероятно, был родным или, по меньшей мере, двоюродным братом Герти, высунулся из окна и подал мне грязный огрызок карандаша и обертку из-под жевательной резинки, сказав при этом:
— Держи, Казанова.
Я положил фантик на крышу такси, разгладил и записал номер Герти, продиктованный мне, будто умственно отсталому ребенку:
— Университет-пять... сокращенно «ун», понятно? Университет-пять, девять, девять, семь, ноль. Записал?
Она не поверила мне на слово и потребовала, чтобы я прочитал ей номер вслух. Затем я спрятал фантик в бумажник, отступил на шаг от машины, и тут водитель окликнул меня:
— Эй, ты, Вилли Саттон!
Я нагнулся и с прищуром взглянул на него.
— Чего?
— Карандаш гони, — сказал он.
Я извлек из кармана огрызок карандаша, вернул владельцу, и такси, наконец-то, помчалось на север. При желании, которого не было, я мог бы разыграть в ролях разговор между водителем и пассажиркой. Уши у меня пылали.
Видно, сочувствовали мне.
А как определить другое, непонятное, ощущение? Ревность? Я ревновал Герти Дивайн (Мирские Телеса, давайте не будем забывать об этом) к водителю такси? Мне вдруг захотелось достать свой бумажник и прочитать удостоверение личности, чтобы вспомнить, кто я такой.