Дурные приметы
Шрифт:
— Ну как? — спросила Анастасия.
— Ничего глаза... Жить можно.
— Но радоваться жизни... Вряд ли, да?
— Слушай, Анастасия... — Евлентьев поднял глаза. — Тебе не противно все время оказываться правой?
— Нет, не противно, Виталик... Но иногда бывает тягостно.
— И сейчас тоже?
— Да.
— Но хоть иногда эта тягостность тебя отпускает?
— Вот когда вернешься сегодня ночью без хвоста... Я переведу дух... Но ненадолго, как мне кажется.
— Ладно, разберемся. — Евлентьев не смог больше продолжать этот разговор.
Каким-то голым он себя чувствовал, ярко освещенным, на виду у всех, и прикрыться
— Слушай, — сказала Анастасия отстраненным голосом, — может быть, я тебе понадоблюсь? Если что, скажи... Могу кое-чем рискнуть.
— А чем ты можешь рискнуть?
— Свободой, жизнью, молодостью... Что у меня еще есть... У меня больше ничего и нету.
— Не так уж и мало.
— Видишь ли, Виталик... И свобода, и жизнь, и молодость... Это все необработанные алмазы, они ничем не отличаются от простых булыжников. Чтобы они засверкали, чтобы все вокруг увидели их ценность... Их надо огранить, вставить в достойную оправу, поместить рядом с человеком, который бы знал им истинную цену, был бы счастлив ими обладать... Готов был бы отстоять их или хотя бы попытаться отстоять, если кто-то дурной и поганый вдруг позарится на эти сокровища...
Все это Анастасия говорила медленно, будто даже равнодушно, но только по сверкающей слезинке Евлентьев понял, как давались ей эти слова. Анастасия смотрела прямо перед собой на экран телевизора, разноцветные сполохи реклам проносились по ее лицу, как далекие зарницы от жизни чужой и недоступной.
Евлентьев поднялся, взял ее за тонкое запястье, привлек к себе, заставил спрыгнуть с кресла, подвел к кровати и, подтолкнув женщину на мохнатую накидку, сам улегся рядом. Так и не сняв больших, чуть затемненных очков, Анастасия положила Евлентьеву голову на плечо и затихла.
— Авось, — сказал после долгого молчания Евлентьев. И через некоторое время повторил:
— Авось.
— А сердце твое бьется ровно, — негромко сказала Анастасия.
— Пустое сердце бьется ровно, — поправил Евлентьев и не смог удержаться от продолжения, уж больно кстати оно пришлось:
— В руке не дрогнет пистолет.
— Не дрогнул пистолет, — на этот раз поправила Анастасия.
— Пусть так... Пусть так, — Евлентьев скосил глаза на часы.
— Виталик... А почему бы тебе не сказать как-нибудь под настроение, после первой или пятой рюмки... Почему бы тебе не сказать, что ты немного любишь меня?
В голову не приходило? Может быть, приходило в какое-нибудь другое место, а, Виталик?
— Не знаю... Не знаю...
— Знаешь, говорить не хочешь.
— Хорошо, скажу, — голос Евлентьева, кажется, лишился всякого выражения, отсутствующим тоном он как бы заранее отрекался от неточно сказанного, не правильно понятого.
— Скажи.
— Мне кажется... Может быть, я ошибаюсь, но мне кажется... Чтобы говорить о любви, чтобы объясняться в любви, нужно иметь основания...
— Достаточно просто любить.
— Нет, недостаточно. Я не имею права говорить о любви, оставаясь нищим, убогим, зависимым... За словами о любви предполагается, что я могу что-то для тебя сделать, что я могу огранить алмаз, о котором ты говорила... — Евлентьев опять посмотрел на часы.
— Тебе пора? — приподнялась Анастасия.
— Да.
— Но мы еще поговорим об этом?
— У нас будет уйма времени, — заверил Евлентьев. — У нас будет столько времени, столько времени...
Ночная Москва нравилась Евлентьеву, и, когда была возможность,
Уже после восьми вечера улицы пустели, бесконечные пробки, которые стали возникать там, где совсем недавно даже машины появлялись нечасто, рассасывались, и было странно представить эти вот свободные, пустынные улицы плотно забитыми машинами. Благодаря неустанным усилиям новых властей общественный транспорт исчезал быстро и, похоже, навсегда. Сокращались автобусные маршруты, троллейбусы остались лишь на главных улицах, и теперь по поверхности Москвы надежнее всего можно было передвигаться только на личном транспорте, естественно, тем, кто таким транспортом обладал. Остальные граждане носились под землей, не видя солнечного и лунного света, и бывали счастливы, когда им сообщали о новых станциях метро, о больших планах по рытью подземных нор, бывали счастливы, когда им удавалось без помех втиснуться в вагон метро и замереть на несколько остановок, выключив сознание и смирившись с собственной участью.
К двенадцати ночи улицы освобождались от машин полностью, и только изредка проносились джипы, «Мерседесы», «Вольво», владельцы которых чувствовали себя просто обязанными обгонять все, что движется, с какой бы скоростью оно ни двигалось. Их охватывала злая обида и оскорбленность, когда что-то им мешало обогнать, прижать, срезать.
Езда всегда успокаивала Евлентьева, и он почти не ощущал того нервного озноба, с которым вышел из дома. Анастасия проводила его до порога, поцеловала в щеку, скривила подбадривающую гримасу, не дрейфь, дескать, и чуть ли не силком вытолкала на площадку. Не могла, не могла Анастасия провожать слишком долго, стоило Евлентьеву затянуть прощание на несколько минут, и она уже не отвечала за себя, за свои слова.
У Министерства иностранных дел Евлентьев свернул к Киевскому вокзалу и через минуту ехал по Дорогомиловской. А еще через несколько минут остановил машину в неприметном переулке, вплотную прижавшись к бордюру. Впереди, это он уже знал, свободный проезд к Кутузовскому проспекту, на котором не было ни единого светофора чуть ли не до самой Кольцевой дороги.
Во двор он вошел быстрой, озабоченной походкой опаздывающего жильца. Ни влюбленных парочек, ни бессонных старух, ни ненасытных поддавал он не встретил, хотя прошел по двору полный круг все той же походкой с видом забитым и несчастным. На последнем повороте свернул в сторону и через несколько метров оказался зажатым среди гаражей. Он как бы исчез из поля зрения, и если бы кто-то подозрительный и неусыпный наблюдал за ним, то увидел бы лишь, что человек, который так торопился домой, скорее всего добрался до нужных дверей.
Присев в узкой щели между двумя железными гаражами, Евлентьев на несколько минут замер, ничего не предпринимая. Никто не шел за ним, никто не пытался узнать, куда он пропал и чем занимается.
Прошло минут пять. Потом еще около того. Изредка доносились голоса, шум подъезжающих машин, но и эти звуки постепенно замерли. Теперь Евлентьев слышал лишь собственное дыхание: Собираясь сюда, он надел темную куртку и неизменную свою вязаную шапочку, в которых ходила половина москвичей и женского, и мужского пола.