Дурные приметы
Шрифт:
— Магазин? От рэкетиров не отобьешься, — передернул плечами Евлентьев.
— Чепуха! И крышу я смог бы обеспечить... Извини, но я немного использовал это твое качество. Весной ты крепко меня выручил.
— Да ладно тебе! Выручил... Стекла побил, и вся недолга!
— Ни фига, старик! Ни фига! Тот мужик крепко задумался. Он понял, что вся его охрана, вся сигнализация, скрытые камеры, амбалы с автоматами, бронированные автомобили — все это фигня собачья! Он сделал все, что от него требовалось.
Сейчас с ним можно работать.
— И ты с ним работаешь? — удивился Евлентьев.
— Охотно, успешно и с
— А с тем мужиком, на которого меня выводишь... С ним работать невозможно?
— Это не человек, старик! Это монстр! Убийца! Вспомни старух, которых показывали...
— О старухах ты уже говорил, — негромко прервал его Евлентьев.
— Хорошо, не будем повторяться. Не будем сегодня произносить последних слов. Я ухожу. А ты думай. Привыкай к мысли. Примеряй себя к этому делу. О Деньгах не беспокойся. Мы просто принимаем твои условия. Ты меня слышишь?
— Да.
— И воспринимаешь?
— Послушай... Сколько вас? Ты говорил, что вас несколько, что ты не один...
— Еще трое.
— С каждого по этой сумме, — бесстрастно, без выражения ответил Евлентьев.
— И меня тоже учти... Итого пятьдесят.
— Заметано, — ответил Самохин после некоторой заминки.
— Все деньги вперед.
— Я предлагал тебе десять тысяч вперед... Но пятьдесят сразу, наличными...
Даже для меня это непросто.
— Вместе справитесь.
— Вообще-то так не делается, — с сомнением проговорил Самохин.
— А почему бы не сделать именно так? Ты же сам понимаешь, это не те деньги, с которыми стоит исчезать навсегда... Никуда я от тебя не денусь. Гена. Сам говорил, что человек я порядочный, непродажный... Не выполню работу по каким-то причинам — деньги верну.
— Но почему?! Ты мне не веришь?!
— Это не разговор. Гена... Я должен позаботиться о собственной безопасности. Нас так учили.
— Кто тебя этому учил? Что ты несешь? — заорал Самохин.
— Ты, Гена, и учил... Ты запихнул меня в учебное заведение, которое называется домом отдыха, правильно? Вот что я тебе скажу, Гена... Я тебе скажу очень умную мысль, только ты не обижайся... После того, как это дело произойдет.
Мир изменится. Наш с тобой мир. Изменятся наши отношения...
— В какую сторону?
— Не перебивай. Изменятся отношения в полном соответствии с тем, что случится после моих выстрелов. Как пойдет следствие, какие документы обнаружатся в сейфе у твоего монстра, какие следы я оставлю Ну, и так далее. И в вашей компании тоже произойдут перемены.
— Почему ты так решил?
— Между вами будет лежать труп. А в таких случаях люди ведут себя по-разному... Непредсказуемо. Каждый даже о себе не сможет сказать, во что превратится, когда столкнется лицом к лицу с трупом. Понимаешь? И ты тоже не можешь сказать, каким окажешься... по ту сторону события. Сделаем так... Сейчас мы с тобой разойдемся и недельку подумаем. А потом позвонишь, и мы расставим точки. Согласен?
Самохин долго молчал, изредка бросая быстрые взгляды на Евлентьева. Да, похоже, тот открылся перед ним с совершенно новой стороны. Это был уже не тот занюханный торговец порчеными шоколадками, которого он встретил в электричке далекой уже весной. Появилась какая-то пугающая невозмутимость. Появилось ощущение, будто Евлентьев что-то знает наперед и делиться этими знаниями он не собирается, более того, вроде даже уверен, что Самохину они и не нужны, эти знания.
Солнце зашло за дома Нижней Масловки, и вся привокзальная площадь сразу погрузилась в вечерние сумерки. Часы на фасаде вокзала еще были освещены закатным солнцем, и красноватый блик на круглом стекле казался предупреждающим, останавливающим светофором. Стрелок не было видно, только этот круглый, красный, слепящий солнечный блик.
«Дурная примета», — подумал Евлентьев.
— Ладно, старик, — Самохин привычно хлопнул Евяентьева по коленке, но без прежней удали, без прежнего куража. Вяловатым получился этот дружеский хлопок, неуверенным каким-то. — Я позвоню тебе через неделю.
— Позвони, Гена, — отозвался Евлентьев, и в его голосе прозвучала чуть заметная снисходительность, может быть, даже заботливость. Береги, дескать, себя, не рискуй без большой надобности.
Самохин услышал эту нотку, удивленно поднял брови, посмотрел на Евлентьева, который сидел неподвижно, высматривая что-то у входа в метро. Ничего не добавив, Самохин вышел, с силой бросил за собой дверцу. Перед тем как сбежать по ступенькам вниз, оглянулся и помахал рукой. Никто не мог бы сказать, кому он машет, кого приветствует, с кем прощается.
В ответ Евлентьев несколько раз мигнул фарами.
Что-то произошло в мире, что-то изменилось в московском воздухе. В душе Самохина и в душе Евлентьева тихонько, не переставая, скулило, попискивало, постанывало.
Обычное дело, в подобных случаях так бывает всегда.
Но ни тот ни другой этого еще не знали. Если им снова придется оказаться в таком же положении, они уже не удивятся этому поскуливанию.
Неделя прошла для Евлентьева в каком-то сумеречном состоянии. Кажется, он не вполне сознавал, где находится, с кем разговаривает, за чьим столом пьет водку. Отвечал невпопад, спрашивал о пустяках, удивлялся обычному, но мог совершенно не заметить чего-то из ряда вон. То вдруг приникал к телевизору и внимательно рассматривал жующие морды, которые скалились, показывая, какие необыкновенные зубы им удалось вырастить с помощью жвачки, и призывали его завести такие же. Потом он ловил себя на том, что слушает Анастасию и мучительно пытается понять — о чем она говорит. А Анастасия улыбалась, кивала понимающе и пускала к потолку голубоватые струйки дыма.
Немного приходил в себя Евлентьев только в полуподвальной мастерской художников. Выпивали теперь меньше, поскольку приближался срок сдачи икон.
Иногда заглядывал настоятель храма, заказавший иконы. Он внимательно рассматривал лики святых, их позы, во что одеты, что держат в руках. Но Варламов, обложившись толстыми церковными книгами, такие осмотры воспринимал спокойно, поскольку все каноны выдерживал строго и неукоснительно. Но мог принять замечание настоятеля, что-то изменить, убрать, добавить, однако это была не безграмотность, не невежество, это была просьба заказчика, условия его храма и потому подобные замечания никого не обижали. Настоящая паника охватывала Варламова, когда он слышал особенный стук в дверь отца Марка, а на столе после выпивки оставались колбаса, мясо, сало. Нарушал, все-таки нарушал Варламов строгий пост, не мог он не имел права предаваться чревоугодию во время написания иконы. Но признаться в этом настоятелю не мог, не хотел того огорчать.