Душераздирающее творение ошеломляющего гения
Шрифт:
Мы оба, и мать, и я, независимо друг от друга волнуемся из-за кровоточащего носа, но я в данный момент времени действую, исходя из предположения, что кровь все-таки остановится. Я сжимаю ей нос, а она сжимает кювету-полумесяц, прочно установленную на верхней части ее грудной клетки, под самым подбородком.
И тут мне приходит в голову великолепная идея. Я прошу ее поговорить смешным голосом, как говорят люди, у которых заложен нос.
— Пожалуйста! — прошу я.
— Нет, — отвечает она.
— Ну давай!
— Перестань.
— Что?
У моей матери сильные жилистые руки. На шее у нее проступают вены. На спине веснушки. Она любила показывать один фокус, когда кажется, будто человек отрывает себе большой палец, хотя на самом деле ничего такого он не делает. Вы наверняка этот фокус знаете.
* * *
Над телевизором висит несколько наших детских фотографий, и среди них — та, на которой есть я, Билл и Бет; всем еще нет семи; мы сидим в оранжевом ялике, а лица у нас напуганные. По фотографии кажется, что вокруг нас одна вода; любой зритель сказал бы, что от берега нас отделяет много миль, и лучшее тому доказательство — выражение наших лиц. На самом деле, конечно, до берега не больше десяти футов, а мать возвышается над нами, стоя по щиколотку в воде в своем коричневом закрытом купальнике с белым ободком, и фотографирует нас. Эту фотографию мы знаем лучше всего; каждый смотрит на нее каждый день, а ее цветовая гамма — голубое озеро Мичиган, оранжевый ялик, наша смуглая кожа и белокурые волосы — стали цветами нашего детства. На снимке мы все вцепились в борт ялика, и нам хочется наружу, хочется, чтобы мать вытащила нас отсюда, пока этот ялик не утонул или не уплыл.
— Как дела в институте? — спрашивает она.
— Нормально.
Я не рассказываю, что прогуливаю занятия.
— Как у Кирстен?
— Все в порядке.
— Она мне всегда нравилась. Хорошая девочка. Энергичная.
Когда я опускаю голову на диван, я уже знаю, что оно приближается — как приближается почтовое отправление, как приближается то, за чем послали. Мы знаем, что это рано или поздно наступит, мы только не знаем, когда: спустя недели? или месяцы? Ей пятьдесят один. Мне — двадцать один. Сестре — двадцать три. Братьям — двадцать четыре и семь.
Мы готовы к этому. Мы не готовы. Все всё знают.
Под нашим домом — воронка. Его унес мощный торнадо, и теперь наш дом, моделька с детской железной дороги, беспомощно и жалостно крутится в ревущем черном вихре. Мы малы и слабы. Мы — Гренада[33]. С неба на парашютах спускаются люди.
Мы ждем, когда всё наконец прекратит работать, когда все органы и жизненные системы друг за другом поднимут руки вверх: Концерт окончен! — объявит предстательная железа; Я сделал все, что мог, — проворчит желудок — точнее, то, что от него осталось; До следующего раза, — добавит сердце, дружески хлопнув по плечу.
Через полчаса я снимаю полотенце, и какое-то мгновение кровь не показывается.
— По-моему, мы ее остановили, — говорю я.
— Что, действительно? — спрашивает она, взглянув на меня.
— Ничего не идет, — отвечаю я.
Я вижу, какие большие поры у нее на лице, особенно на носу. Много лет ее кожа была жесткой, никогда не сходил загар, ей довольно-таки шло — что особенно странно, если учесть ее ирландское происхождение и то, что росла она очень светлой…
И тут кровь начинает течь снова — сначала вязкой медлительной струей, с черными пятнышками засохшей корочки, потом — быстрее и алого цвета. Я снова сжимаю пальцы.
— Слишком сильно, — говорит она. — Мне больно.
— Извини, — говорю я.
— Я есть хочу, — произносит голос. Это Тоф. Он стоит у меня за спиной, около дивана.
— Что?
— Есть хочу.
— Я не могу покормить тебя сию секунду. Возьми что-нибудь в холодильнике.
— Что, например?
— Да мне все равно, что-нибудь.
— Что?
— Не знаю.
— А что у нас есть?
— Посмотри сам, а? Тебе уже семь лет, ты прекрасно можешь посмотреть.
— У нас нет ничего вкусного.
— Тогда не ешь.
— Но я хочу есть.
— Тогда съешь что-нибудь.
— А что?
— Господи, Тоф, возьми яблоко.
— Я не хочу яблоко.
— Иди сюда, мой хороший, — говорит мать.
— Поедим позже, — говорю я.
— Иди к мамочке.
— А что поедим?
— Иди вниз, Тофер.
Тоф возвращается вниз.
— Он меня боится, — говорит мать.
— Ничего не боится.
Через несколько минут я приподнимаю полотенце, чтобы взглянуть на нос. Нос стал пурпурным. Кровь и не думает густеть. Она все такая же алая и жидкая.
— Она не свертывается, — говорю я.
— Я знаю.
— И что ты собираешься делать?
— Ничего.
— То есть как это — «ничего»?
— Она остановится.
— Она не останавливается.
— Подожди немного.
— Мы уже подождали.
— Подожди еще немного.
— По-моему, нам надо что-то делать.
— Подожди.
— Когда вернется Бет?
— Не знаю.
— Нам надо что-то делать.
— Хорошо. Звони медсестре.
Я звоню медсестре — той, которой мы обычно звоним, если у нас возникают вопросы. Мы звоним ей, когда капельница не капает, когда в трубку попадает воздух или когда у матери на спине проступают синяки размером с тарелку. Если из носа вдет кровь, медсестра советует сильно сжимать ей ноздри и держать голову запрокинутой. Я отвечаю, что сделал все это, но не помогло. Она советует приложить лед. Я благодарю, вешаю трубку, иду на кухню и заворачиваю три кубика льда в бумажное полотенце. Возвращаюсь в комнату и прикладываю матери лед к переносице.
— Ой! — говорит она.
— Извини, — говорю я.
— Холодно.
— Это лед.
— Я знаю, что это лед.
— Лед и должен быть холодным.
Одновременно мне нужно сжимать ей нос, так что левой рукой я держу нос, а правой — лед на переносице. Это неудобно — у меня не получается одновременно делать и то, и другое, сидя на ручке дивана, да еще и смотреть телевизор. Пробую стоять у дивана на коленях. Перегибаюсь через ручку, чтобы одной рукой сжимать нос, а другой придерживать лед. Получается, но вскоре у меня затекает шея, ведь чтобы видеть экран, я должен развернуть голову на девяносто градусов. Так никуда не годится.