Два брата - две судьбы
Шрифт:
Когда произведение «созрело» и само просится на бумагу, от него уже трудно оторваться. Для этого, как ни странно, совсем не обязательно находиться в атмосфере спокойного рабочего кабинета. Важная сцена в комедии «Эцитоны бурчелли» дописывалась мной за столом президиума одной конференции. Многие из присутствующих, видимо, полагали, что «строчу» текст своего выступления.
Известно, что, если разбудить спящего человека, ему потом не так легко погрузиться в сон и тем более продолжать прерванное сновидение. Точно так же писателю в момент активной творческой работы мучительно трудно отрываться от нее, а потом вновь начинать жить
Люблю переделывать, переписывать написанное, создавать новые и новые варианты, испытываю от этого трудно передаваемое наслаждение. Правлю, вычеркиваю даже то, что было написано когда-то давно, много лет назад. Мне часто звонят из издательства редакторы и спрашивают: «Какой же у вас вариант окончательный?» Отвечаю: «Самый последний!»
Убежден, что для писателя черновик — поле битвы, сражение, которое он должен выиграть. Сам постепенно чувствуешь, как слова приобретают многозначительность, появляется подтекст, который раньше был почти незаметен. Он — этот подтекст — существовал, но о нем знал только автор. Смысл же работы в том, чтобы сделать читателя соучастником своего творческого процесса. Великое счастье — находить отклик в сердцах читателей.
Сводила меня судьба и с Хрущевым. Поначалу мне нравилась эта самобытная личность, его мужество, когда он первым осмелился восстать против культа Сталина, против сталинских репрессий. Он первым заговорил о всеобщем разоружении. С приходом Хрущева явно начала меняться обстановка в стране.
Помню, на одном из писательских съездов Хрущев делал доклад. Он отложил в сторону, видимо, заготовленный ему текст и начал говорить «от себя». Он говорил долго, любопытно, не всегда грамотно и обо всем. Но все-то все-таки не сказал. Говоря о литературе, он ничего не сказал о таком жанре, как сатира. А это было для меня важно, поскольку я выпускал всесоюзный сатирический киножурнал «Фитиль», и он далеко не всем нравился.
После доклада ко мне подошли наши чиновники от литературы и недвусмысленно заметили: «Хрущев ничего не сказал о сатире. Нужна ли она теперь?»
Чиновники только и прислушивались к каждому слову свыше: не сказано — значит, не надо.
Я понимал: положение надо исправить.
И вот на приеме в Кремле, в Георгиевском зале, я подошел к Хрущеву:
— Вы ничего не сказали о сатире.
— Что такое? — удивился Хрущев. — А почему я должен был что-то еще сказать?
— А потому, — ответил я. — Вы же знаете, что каждое ваше слово будут теперь цитировать, изучать, и если вы ничего не сказали о сатире, то значит, вы, Никита Сергеевич, к этому жанру плохо относитесь, и это может иметь роковые последствия не только для литературы.
— А где же мне это сказать? — заинтересованно спрашивает Хрущев.
— А вот скажите прямо в микрофон!
Хрущев подошел к микрофону и обратился в зал:
— Вот тут товарищ Михалков говорит, что я ничего не сказал о сатире. Сатира нам нужна, она нам очень помогает! — И повернулся в мою сторону: — Ну, вот я и сказал!
Я опять обращаюсь к нему:
— Надо, Никита Сергеевич, чтобы ваши слова попали в стенограмму доклада.
Хрущев подозвал редактора «Правды» П. А. Сатюкова и дал указание:
— То, что я сказал сейчас о сатире, вставьте в доклад! Этот эпизод лишний раз возвращает нас ко времени, когда мнение малокомпетентных в делах литературы и искусства партийных руководителей могло решать многое в нашей жизни.
Вспоминается один из пленумов ЦК. Раньше на пленумы приглашалось много гостей. Однажды перед началом очередного пленума ЦК ко мне обратились некоторые товарищи, ратовавшие за сохранение памятников старины. Они попросили меня передать Хрущеву письмо, в котором предлагалось создать общество охраны памятников культуры. Об этом я, собственно, и говорил, выступая на трибуне.
Передаю Хрущеву в президиум письмо, а он не берет:
— Не возьму!
Я настаиваю, а он опять:
— Не возьму!
Я в дурацком положении: на глазах всего пленума идет у нас обмен репликами. В конце концов Хрущев уступил и с сердитым видом принял письмо. И вот я жду, когда кто-нибудь из выступающих меня поддержит. Ни один человек не поддержал! Все в кусты ушли!
В заключительном слове Хрущев говорит:
— Вот тут Михалков защищает памятники старины… — и выступил против содержания переданного мной письма. И тут же на трибуне что-то порвал. Не знаю, что именно: то ли текст письма, то ли свои заметки.
По всей Москве поползли слухи: дескать, Михалков вылез, а ему дали по мозгам. Злые языки всегда найдутся!
Однако со временем общество по охране памятников истории и культуры было создано и достойно служит Отечеству.
Остался в памяти и более веселый эпизод. На одном из пленумов ЦК два первых секретаря крайкомов сидят в зале и хохочут. Хрущев из президиума к ним сердито обращается: «Вы что, на концерт пришли? Что вы там смеетесь?» Один из них отвечает: «Извините, мы тут басни Михалкова читали!» Книжку мою они купили в киоске во время перерыва. Вот так всегда: серьезное и смешное часто идут рядом.
Екатерина Алексеевна Фурцева была далеко не заурядной личностью. Красивая, молодая ткачиха, выбирая свой жизненный путь, пошла по «партийной линии». Войдя в руководство районной партийной организации, она вскоре выбралась на партийный олимп. Ее приметил Хрущев.
Однако, когда на партийном Олимпе стали меняться привязанности и симпатии, Фурцева должна была оставить партийный пост в ЦК КПСС, — ее назначили министром культуры СССР. Для Екатерины Алексеевны это назначение однозначно означало отторжение от «святая святых».
Как член коллегии Министерства культуры я принимал участие в заседаниях, которые проводила Фурцева. Культурой огромной многонациональной страны она руководила на ощупь. Партийное руководство, видимо, считало, что культурой могут руководить все, у кого есть «партийное чутье».
Слабо разбираясь в проблемах искусства, министр Фурцева вела ответственные беседы с видными представителями культуры зарубежных стран, открывала художественные выставки, выносила эмоциональные министерские суждения по просмотренным спектаклям, представляла на международных фестивалях советскую культуру, принимала решения, касающиеся судеб талантливых режиссеров и актеров, художников и музыкантов. В этой среде у нее были любимчики и те, кого она не понимала, не хотела понять и потому не любила. Мне не один раз приходилось выступать в защиту талантливейшего Ильи Глазунова, к которому Фурцева относилась недоброжелательно. Правда, этому во многом способствовали наветы со стороны административно-командного руководства Союза художников СССР.