Два брата - две судьбы
Шрифт:
В сорок третьем умирает наша мама. Ей было шестьдесят три года…
В начале сорок четвертого ко мне домой пришел нежданный гость — Дмитрий Цвинтарный — и рассказал:
— Я знал Вашего брата Михаила, был с ним в одном немецком концлагере в Днепродзержинске… Оттуда мы бежали вместе с ним в феврале сорок третьего…
В марте сорок пятого получаю письмо от латыша Жана Кринки. Этот неведомый мне доброжелательный человек пишет:
«Сообщаю Вам, что Ваш младший брат Михаил несколько месяцев жил у меня на хуторе Цеши, партизанил, бил фашистов и в сентябре сорок четвертого ушел через фронт к своим…»
«Так где ты, Миша?» — думалось мне и ночью, и днем…
И вот — «Я здесь…». То есть в Лефортовской тюрьме. И это в то время, когда наши советские люди не по одному разу отпраздновали Победу, когда на улицах Москвы столько счастливых улыбок, цветов, а из распахнутых окон далеко окрест разносятся голоса самых любимых певцов, певиц и особенно часто «Синенький скромный платочек…». И конечно же эта:
Хорошо на московском просторе, Светят звезды Кремля в синеве, И, как реки встречаются в море, Так встречаются люди в Москве…Хорошо-то хорошо… Но ведь как кому… За что мой брат попал в каменную ловушку лефортовского узилища? Ему всего двадцать три… Миша всегда презирал опасность, был азартным, любил экстремальные ситуации.
Много-много лет спустя выйдут сборники его стихов. И там будет такое четверостишие, которое не сочинить на холодную голову, от нечего делать. Называется оно «Смерть связиста»:
Гудел металлический овод, А в поле, в горячих хлебах, Работал разорванный провод В его посиневших губах…Позже, много позже выйдет в свет автобиографическая повесть Михаила «В лабиринтах смертельного риска», откуда не только читатели, но и мы, родные, узнаем, наконец, подробности его весьма неординарной военной биографии. Здесь же — такие точные зарисовки тех непростых, нешуточных дней. Вот эпизод попытки выскочить из окружения:
«— Левее, левее! — говорю я.
— Правее!
— Надо было левее, — сказал я. — Мы еще до двух тополей не доехали.
— Правильно едем! — настаивает командир. — Правее бери! Скоро должна быть дорога…
Глухо урча моторами, машины шли без огней, через большое поле, прямо по целине.
— Стоп! — скомандовал командир и вышел из машины. — Вытянуться цепочкой всем, кроме раненых, — приказал он. — И следовать друг за другом на расстоянии видимости. Двинулись! — И сам пошел первым.
Мы проплутали зря. Цепь разорвалась. Спустя некоторое время вынуждены были вернуться к машинам. Начальник ругался площадной бранью, обвинял в неудаче всех, кроме себя.
— А ты вали отсюда к чертовой матери! — неожиданно выпалил он и, повернувшись по мне спиной, сел в машину.
Я соскочил с подножки и, уязвленный незаслуженной грубостью, забрался в кузов продовольственной машины и улегся рядом с поваром-грузином под брезентом на мешке с мукой.
Машины некоторое время еще двигались, а затем снова остановились.
— Разведчик! Разведчик! Где он там? — послышались голоса.
— По твою душу, — улыбнулся грузин.
— Разведчика к командиру!
И я снова стою на подножке и снова показываю дорогу. Некоторое время едем молча.
— Где же твои тополя? Нет их нигде! — злится командир. — Пошел вон!
Меня прогнали и опять вызвали. И так несколько раз. В кромешной тьме машины ехали неизвестно куда, и только с рассветом, проплутав всю ночь по полям, мы наконец выбрались на грунтовую дорогу и помчались вперед, ощетинившись винтовками. Возле маленького полустанка колонна попала под вражеский обстрел и, на ходу приняв бой, распалась. Машина с продовольствием, на которой я ехал, очутилась совсем одна в небольшой березовой рощице, на окраине местечка Зеленая. В селе были немцы. Винтовки мы закопали в рощице — кончились боеприпасы, продукты передали хозяевам крайнего дома, рядом с которым мы оказались и где довольно искусно большими зелеными ветками замаскировали машину.
Командир в кожаном ремне не был виноват, что от нас ушли другие командиры и конный взвод ночью запропастился неизвестно куда. Надо было не ругаться с ними, а посоветоваться. А он хотел все делать сам, хотя в ночной темноте ориентироваться не мог. Всех обругал, всех разогнал, и из-за его безалаберных команд рассеялись остатки штаба этого соединения.
Что делать? Той же ночью мы с поваром и с двумя бойцами двинулись по направлению к Николаеву. Один из бойцов был мой бывший напарник по разведке, узбек. В ближайшем же селе от нас отстал повар-грузин, он был очень толстый мужчина, шагать пешком для него было страшной мукой. Потом куда-то пропал второй боец. Остались мы с узбеком вдвоем. А вскоре я и его потерял, и вот при каких обстоятельствах. Напоролись мы на немцев. Спали они в придорожном кювете — рядом лежал на боку мотоцикл без колеса, а несколько в стороне — их танкетка без гусениц. Мой напарник решил прикончить их финкой. Как только мы обсудили план действий, со стороны танкетки раздался окрик — нас заметили, и тут же резанула автоматная очередь. Немцы вскочили с земли, и нас обоих как ветром сдуло: разбежались в разные стороны и растворились в темноте… Остался опять один. На рассвете заметил стог сена и направился к нему. Приземлился на чей-то сапог. Кто-то выругался, и из-под стога выбрался черноволосый мужчина в немецкой фуфайке, за ним — второй, белобрысый парень. Оба без оружия, и у меня оружия не было (командир в реглане отобрал ТТ, когда я уходил в разведку, да так и не вернул). Не успели мы и слова сказать друг другу, как перед нами, словно из-под земли, вырос верховой немец.
— Лос! Пошоль! — Дуло его автомата прочертило полукруг, указывая нам путь…
Все произошло в один миг — и вот под конвоем верхового немца мы следуем в село, к дому с мезонином, над крышей которого развевается фашистский флаг. Нас вводят в помещение. Обыскивают. Появляется офицер.
— Зольдат? — обращается он ко мне.
— Нет.
— Зольдат? — обращается он к белобрысому парню. Тот молчит, словно воды в рот набрал. Офицер подходит к черноволосому:
— Юде? (Еврей?)
Тот не понимает вопроса. Он грузин. Офицер бьет его по лицу:
— Цап-царап! Немецкий! — говорит он, тыча стеком в фуфайку, и, повернувшись к фельдфебелю, добавляет: — Erschiessen! [4]
— Zu Befehl! [5] — вытягивается в струнку пожилой фельдфебель.
Нас троих выводят наружу. Улица пустынна. В домах словно все вымерло. Две винтовки наперевес: одна — впереди, другая — позади. За плетнем стоит босая женщина в белой косынке. Маленький испуганный мальчонка держится за ее подол. Мы поравнялись.
— Матка, лопат, копат! — кричит немец.
Женщина не понимает. Тогда немец жестом показывает, что ему надо. Женщина уходит и выносит из сарая три лопаты. Идем дальше… Миновав село, выходим на картофельное поле. Один немец очерчивает палкой продолговатый квадрат, другой передает нам лопаты. Оба немца отходят в сторону. Мы начинаем рыть землю.
Стоя в стороне, в трех шагах от нас, каратели с холодным равнодушием глядят, как наши лопаты врезаются в рыхлый украинский чернозем, выбрасывают комья земли вместе с картофелинами и, порой разрезая их, обнажают белую, сверкающую влагой сердцевину… Ах, до чего же крупна и хороша эта украинская картошка!
Яма под нами становится все глубже, мы уже в ней по колено. Немец показывает, чтобы копали не вширь, а вглубь…
— Бистро! Бистро! — приговаривает он.
— Могилу для себя роем, расстреливать будут, — шепчу я грузину.
В черных блестящих глазах под густыми бровями я вижу, как вспыхивает его ненависть, как задвигались давно не бритые скулы, сжались крепкие челюсти.
— Hast du Feuer? [6] — спрашивает один каратель другого, вынимая сигарету из портсигара.
— Komm! [7] — отвечает тот.
Немцы чуть отошли от нас в сторону, закуривают. В это мгновение грузин с лопатой наперевес одним прыжком вылетает из ямы. Я выскакиваю вслед за ним. И мы оба со всего маху оглушаем карателей лопатами, потом бьем еще раз и все трое разбегаемся в разные стороны… Меня укрывают кукурузные заросли».
4
Расстрелять! (нем.)
5
Будет выполнено! (нем.)
6
Есть огонь? (нем.)
7
Иди! (нем.)
В разгар сражений за нашу Родину о Мише мало что было известно. И сегодня нелегко представить себе, что ему пришлось пережить… Как ему удалось, не робея, попасть в замок Мольнара, что в пятнадцати километрах от Будапешта. Он вспоминает:
«…По крутой железной винтовой лестнице мы поднялись наверх. Гулко отзванивали ступеньки под ногами.
— Тише! — сказал Шандор.
Он открыл ключом дверь и впустил меня в небольшой чуланчик. Из буфетной пробивался ослепительно яркий свет, доносился звон посуды. Шандор осмотрел меня, поправил галстук-бабочку на крахмальной манишке и, улучив момент, когда буфетная была пуста, быстро провел меня между столами и шкафами прямо в столовую, где шли последние приготовления к торжественному приему.
Предчувствие неизвестности рождало во мне необъяснимую тревогу. Вместе с ней возник и юношеский азарт. Он подхлестывал, будоражил…
Столовая была отделана дубовыми панелями, под темным дубовым потолком сверкали две громадные бронзовые люстры с хрустальными подвесками. На стенах были развешаны старинные фаянсовые тарелки с охотничьими сюжетами, прямо над хозяйским креслом, похожим на готический трон, висели портреты Гитлера и Хорти. Лакеи в серых ливреях с золотыми галунами сновали между столами с графинами и подносами. Шандор провел меня в холл. Прямо перед собой я увидел большое зеркало в позолоченной раме: на него шли двое — Шандор и с ним стройный элегантный юноша, с гладко зачесанными набриолиненными волосами, чуть тронутыми сединой висками, с темными усиками на тщательно выбритом, настороженном лице. Это был я.
Мы смешались с толпой входивших гостей. Мелькали обнаженные плечи дам, бриллианты, пышные прически, дорогие меха, в воздухе витал тонкий аромат духов. Все это двигалось рядом с аксельбантами, эполетами, генеральскими мундирами, увешанными орденами… Среди гостей был и Отто Скорцени — личный агент Гитлера. Высшее общество, фраки и мундиры. Совсем как на театральной сцене. А за стеклянной дверью, перед парадным входом, гестапо отбирало приглашения и пропуска.
— Сейчас я тебя представлю моим родителям, — шепнул Шандор и подвел меня к старому, седовласому господину. Справа стояла его жена — худая, пожилая дама, сильно декольтированная и подкрашенная, возле нее красовалась Ева, и я сразу узнал ее. В жизни она казалась еще привлекательнее, чем на фотографии. Возгласы, реплики, поцелуи и приветствия витали в холле.
— Папа, позволь представить тебе моего друга из Берлина. — Шандор не успел сказать моей фамилии (а может быть, он уже забыл ее).
Хозяин замка торопливо кивнул мне — за нами шел какой-то немецкий туз в генеральской форме со своей фрау, чудовищно перегруженной гримом, локонами и драгоценностями (видимо, вывезенными из всех стран Европы). Я посторонился, уступая генералу дорогу к венгерскому вельможе, почтительно склонившему свою большую седую голову. Ева оказалась со мной рядом, она улыбнулась мне стандартной киноулыбкой. Почтительно приветствовав ее, я отошел в сторонку и тут же услышал голос Шандора:
— А-а! Господин Мержиль, очень рад вас видеть! Какими судьбами? Вы надолго к нам в Будапешт?
— Здравствуйте, милый Шандор! Очень рад, очень рад нашей встрече. Как поживаете? Как служба?
— Благодарю вас, все в порядке… Сегодня, кажется, будем дегустировать ваши вина?
— Да, да! Я представил вашему отцу большой набор французских вин. Между прочим, скажу по секрету, есть бургундское двенадцатого года… Букет ошеломляющий! — Коммерсант произносил немецкие слова с явным французским акцентом. — Да, простите, — спохватился Шандор. — Разрешите мне представить вам моего друга из Берлина. — Он указал рукой в мою сторону.
— Карл Вицепхаммер! — невнятно произнес я.
— Очень рад, очень рад! — расплылся в улыбке француз. — Позвольте узнать, вы из каких же Виценхаммеров, из кельнских?
— Нет, нет, я — берлинец, — поспешил я отречься от однофамильцев.
Тут, к счастью, раскрылась дверь и вся толпа приглашенных двинулась к трапезе. За столом я оказался между Шандором и коммерсантом. Отто Скорцени, со шрамом через все лицо, сидел напротив, рядом с Фуиком — одним из заместителей Геббельса по пропаганде, его посещение этого раута не было случайным. (Как я узнал позднее, Отто Скорцени со своими молодчиками-террористами, переодевшимися, как и он сам, в штатское, имея чрезвычайные полномочия Гитлера, прибыл в Будапешт, чтобы повлиять на правительство Хорти и заставить венгерского диктатора продолжать войну на стороне Германии, а неугодных в лице некоторых генералов, которые завязывали контакты с русскими и пытались склонить войска к выходу из фашистской авантюры, срочно ликвидировать.)
Столы в зале были расставлены буквой „П“. За каждым гостем стоял его личный официант. Можно было заказать любое блюдо и закуску по своему желанию.
Ужин был роскошный. Но я не мог по достоинству оценить его, потому что вынужден был все время следить за Шандором — какой вилкой и каким ножом он пользуется? Я едва прикасался к блюдам, совершенно не представляя себе, как надо управляться со спаржей, артишоками, устрицами, омарами, креветками. Блюд было так много и все такие изысканные, что я был все время настороже — как бы в чем-нибудь не промахнуться.
Начались тосты. Первым с большим пафосом выступил Функ.
…Мог ли я в тот момент допустить такую утопическую мысль, что пройдет некоторое время и этого самого Функа, заместителя Геббельса по пропаганде, я буду допрашивать как переводчик в штабе 8-й гвардейской армии у генерала Виткова? Нет, не мог! Это еще не произошло, это будет позже, в апреле 1945 года».
А еще с моим младшим братом случится вот что:
«— Господин капитан, все лишнее выложить на стол. — Оберштурмбаннфюреру лет около пятидесяти, он лысый, тучный, голос у него жирный, рокочущий.
Я выкладываю пистолет ТТ, планшет с картами, вынимаю из кобуры „Вальтер“, снимаю с руки компас.
— Часы тоже? — спрашиваю я.
— Часы можете оставить.
— Носовой платок?
— Оставьте.
— Тогда все.
Свой автомат я поставил в углу комнаты при входе в штаб полевой жандармерии.
— Вы свободны, — говорит толстяк лейтенанту и фельдфебелю, присутствующим здесь.
Те уходят, и мы остаемся с оберштурмбаннфюрером с глазу на глаз.
— Садись! — рокочет он.
Я сажусь на стул и чувствую, что в заднем кармане лежат „Браунинг“ и запасные обоймы.
— Когда вы отстали от части?
— Двадцать пятого июля.
— В каком районе?
— Недалеко от города Ауце, шли с юга на северо-восток, на Тукумс.
— Где ваша офицерская книжка?
— Осталась в повозке, вместе с другими документами. Там был мой чемоданчик с личными вещами.
— Как же вы отстали от обоза?
— Из-за одной женщины. Отлучился по личным делам. А на обратном пути в темноте лошадь, перепрыгивая через канаву, оступилась и вывихнула ногу. Всю ночь я с ней провозился, не мог вправить. Отвел на ближайший хутор, а в Тукумc был вынужден добираться на попутной машине. Но в Тукумсе обоза не оказалось, он где-то застрял в стороне от главной магистрали. В поисках его я потерял несколько суток. Начал искать штаб полка — не нашел. Штаб своей дивизии тоже не нашел и явился в штаб полка 218-й дивизии. Оттуда направлен к вам.
— Кто командир вашего полка?
— Полковник Крепе.
— У меня пока все, — пророкотал толстяк, записав мои показания. — К сожалению, я вынужден вас задержать, господин капитан. Правда, условия у нас неважные, но я думаю, что ваше дело в ближайшие дни уладим. Так что придется немного потерпеть. Я постараюсь облегчить, как смогу, вашу участь. Выходить из помещения вы сможете, когда захотите, только будете давать знать. Я распоряжусь. Питаться будете лучше, чем другие. Табаком я вас обеспечу.
— Спасибо за заботу, — буркнул я.
— Лейтенант! — гаркнул толстяк. — Отведите капитана. — И тут же добавил, обращаясь ко мне: — Пояс и кобуру тоже оставьте здесь.
И вот меня приводят в какой-то сарай. Кругом кромешная тьма. Понемногу привыкаю, различаю деревянную лестницу, которая ведет на второй этаж, — там какое-то помещение, видимо с окном. Хозяева хутора занимают полдома, тайная полевая полиция — две комнаты. Рядом с нашим сараем — свинарник (слышно похрюкивание свиней). У хозяина есть и корова. Кроме меня, в сарае еще трое — немецкий солдат и двое гражданских: все они лежат внизу на соломе. В углу стоит параша. Я ложусь рядом с арестованными. Они молчат, я тоже. Два раза в день нас выводят во двор. Меня конвоируют отдельно.
„Не обыскивали, — думаю я. — Значит, не положено обыскивать офицера дивизии СС по уставу или потому, что взят не с поличным“.
Арестанты каждый день меняются. Одних уводят, других приводят. Вот привели трех русских и одного латыша-подростка и в тот же день увели. Потом были два литовца и немецкий солдат-дезертир. Потом доставили еще одного русского, лет тридцати пяти, в ватнике.
На четвертый день оберштурмбаннфюрер вызвал меня к себе в кабинет.
— Могу вас порадовать, дорогой капитан! — объявил он. — Я же сказал вам, что не пройдет и недели, как я улажу ваше дело. Ваш вопрос решен. Вам полагалось два года концлагерей за дезертирство, но вы их избежали. Вам крупно повезло!
— Так что же решило начальство? — поинтересовался я.
— Ваша часть найдена. Правда, она уже в Германии, но я добился своего. Я надоедал, пока они не выслали сюда в котел офицера из штаба вашей дивизии. Он уже вылетел самолетом в Латвию — пришла радиограмма. Он вас заберет с собой, он вас знает лично. Таков порядок! Прибудете к себе в часть, а там все образуется. Чего только на фронте не бывает. Головы теряют люди, не только офицерские книжки. Ну как, надеюсь, вы довольны?
Я обомлел.
— Ну конечно, господин оберштурмбаннфюрер. Отлично! — с трудом выдавил я, стараясь улыбнуться, и тут же почувствовал, что капли холодного пота выступили у меня на спине под кителем и на лбу.
— Ждите. Сегодня, в крайнем случае завтра ваш коллега уже будет здесь.
„Очная ставка! Очная ставка!“ — стучало в мозгу, когда я шагал под конвоем через двор. Ноги стали ватными, и я их не чувствовал. „Очная ставка! Он знает убитого офицера лично… Я погиб!“
Было около десяти часов вечера. Я лежал на соломе, лихорадочно обдумывал свое положение и искал выход. Лежу, нервничаю. Прошусь в уборную. Стою там, наблюдаю за часовым. В щели между досками вижу второго, который сидит на крыльце, покуривая. „Да, отсюда не выйти! Перепрыгну через забор — скосит из автомата. Убью обоих часовых — из дома выскочат другие…“
Возвращаюсь в сарай, меня окликает толстяк. Иду к нему, как на плаху. Вхожу. Он один, протягивает мне сигареты.
— Ну как, замучились ждать? Скоро, скоро… Не беспокойтесь, а то бы суд… Зачем вам это нужно?! Сейчас стало строже… Но у вас, надеюсь, все обойдется… Сначала мне, правда, предложили привезти вас в Салдус, но я сказал: „Дорога плохая — дожди…“ — „Ладно, — говорят, — офицер к вам сам приедет. Передадите с рук на руки“. Отдыхайте, уже одиннадцать часов.
Снова сижу в сарае. В кармане у меня сигареты, кусок сыра и кусок колбасы от обеда. Остальным давали только хлеб и кофе. Я придвигаюсь к русскому в ватнике. Дергаю его в темноте за рукав. Двое других спят, прижавшись друг к другу. В сарае холодно. Даю соседу колбасу, сыр, сигарету. Он доволен, начинает жевать.
Через некоторое время шепчу ему по-русски:
— Поднимись наверх. Поговорить нужно.
Русский удивлен. Услышав русскую речь, он соглашается. Крадучись, лезем на второй этаж. В вечерних сумерках можно различить небольшую железную печурку, стоящую под окном.
— Как тебя зовут?
Парень несколько озадачен.
— Григорием звать, — помедлив, отвечает он.
— А ну подсади меня, я погляжу наружу. — Я встаю на печурку, подтягиваюсь на руках. Григорий поддерживает меня за ноги…»
Поздней ночью Михаил все-таки с помощью Григория прыгнул вниз… и потерял сознание. И кое-как встал, и ушел, ушел… Очнулся в палате для немецких раненых… потом — в трюме… Потом был Кенигсберг…
Было и такое:
«Как-то я спустился вниз, на первый этаж. Вижу, пожилая немка в белом накрахмаленном халате убирает коридор, подметает пол. Около палатных дверей, где я стоял, образовалась куча мусора. Я обратил внимание на клочки газет и вдруг, на одном из них, к своему удивлению, прочитал: „Стихи С. Маршака и К. Чуковского“. Я поднял с пола кусок газеты и незаметно для окружающих прочитал два стихотворения. Это была власовская антисоветская газета на русском языке, и вымели ее, очевидно, из палаты власовцев.
С детства я хорошо знал и любил стихи Маршака и Чуковского. Знал их стиль, творческий почерк, их поэтическое лицо и поэтому сразу безошибочно определил, что это фальшивка. Люди, работавшие у немцев в печатных органах, чьи-то бездарные стихи подписывали фамилиями известных советских писателей для того, чтобы порадовать власовцев, мол, и Маршак, и Чуковский давно уже перешли на немецкую сторону и сотрудничают в их прессе. Дешевый трюк!»
И все-таки — Лефортовская тюрьма? Нет, не сразу. Было еще и это:
«…Наконец-то личность моя установлена — пришли документы из Москвы. Следователь стал мягче, уже не стучит рукояткой пистолета по столу, дает закурить. Из ямы меня перевели в сарай, стало чуть теплее.
И вот меня снова вызывает начальник Смерша 8-й гвардейской армии генерал Витков Григорий Иванович. Вхожу в его кабинет. Наручники и кандалы сняты. Конвой остался за дверью. Генерал сидит за небольшим письменным столом справа от входа. Он невысокий, крепкий, круглолицый.
За его спиной большая карта Европы. На столе ваза с фруктами, генерал курит „Казбек“. Напротив меня — длинный стол под зеленым сукном. За столом сидят шесть полковников — все в орденах и медалях. Стою по стойке „смирно“.
— Вот вы вчера рассказывали, что присвоили себе кличку Сыч, — обращается ко мне генерал. Глаза его смотрят на меня спокойно и, как мне кажется, дружелюбно. — Так вот, — продолжает он, — расскажите нам все, что связано с этим именем, с этой кличкой. Когда вы себе ее присвоили? Зачем? Для какой цели? Словом, все по порядку, и как можно подробнее.
Я стал рассказывать и говорил долго и подробно. Все, что я говорил, быстро печатал на пишущей машинке секретарь — мужчина, одетый во все кожаное.
Сведения, накопленные в памяти и зашифрованные в записной книжке, данные о гитлеровской армии, которые по крупицам собирались мною за долгие годы пребывания во вражеском тылу, — сейчас все взято на учет. Моя работа как агитатора-пропагандиста, распространение среди населения советских листовок и сводок Совинформбюро, участие в создании партизанских групп. Рассказал о зверствах фашистов на оккупированной территории, о расстрелах. Привел много фактов, цифровых данных. Рассказал о побегах из фашистских лагерей, о том, как использовал знание немецкого языка… Воспользовавшись небольшой паузой, один из полковников встал:
— Товарищ генерал, разрешите закурить!
— Успеете. Слушайте лучше. Полковник сел.
Я рассказывал о фашистских танковых дивизиях СС „Великая Германия“ и „Мертвая голова“, о Швейцарии, Турции, о патриотической борьбе советских людей в Днепропетровске, Днепродзержинске, на территории Румынии, Латвии…
— Ясно, — сказал генерал. — Так вот, — обратился он к одному из полковников, назвав его по фамилии. — Это и есть тот человек, кличка которого зарегистрирована у нас как кличка неизвестного разведчика-партизана. Примите к сведению. — И тут же обернулся ко мне: — А вы не хотели бы поработать у нас переводчиком?
— Служу Советскому Союзу!
И с этого дня я помогаю как переводчик двум полковникам допрашивать крупных немецких чинов, гражданских и военных. Работа идет напряженная, многочасовая. Нахожусь в подчинении начальника следственного отдела капитана Халифа Михаила Харитоновича».
И все-таки — Лефортово? Мои домашние, тихо переговариваясь, собирали для Миши посылку с продуктами… Я же складывал одно к другому письма людей, которые знали моего брата Мишу там, где он действовал, в тылу врага. Я считал эти свидетельства живых людей самыми важными документами; разумеется, о том, в чем обвиняли моего брата, уже знал, допытался… Но нисколько не верил в справедливость выдвинутых против него обвинений. Миша был увлекающийся, так сказать, рисковый человек в самом хорошем смысле этого слова. И одновременно и прежде всего — он любил Отечество, Родину, как и все мы, Михалковы. И когда я в военной прокуратуре услыхал эту формулировку — «измена Родине», — не поверил, нет, нисколько. Уж что-что…
Да… жизнь каждого из нас устроена так сложно, с такими непредсказуемыми поворотами судьбы, столько в ней боли, хотя с виду, с фасада — одни вроде зеркала и фейерверки…
Уверенный в своей правоте, знающий, как легко подчас беззаконию рядиться в белые одежды правды, я пошел на прием к заместителю министра внутренних дел генералу Чернышеву. Со своим письмом и с письмами тех, кто писал о младшем брате в военные годы в мой адрес.
Меня встретил неторопливый, уравновешенный человек… Он сказал: