Два брата
Шрифт:
Вольфганг кивнул. Интересно, сколько роскошных машин из тех, что в прошлом году прибыли на прощальный ужин Фишеров, за гроши купил и втридорога толкнул старина Ганс? Возможно, среди них был и Фишеров «мерседес».
— Ну и конечно, Хелен, — рассказывал Гельмут. — Помнишь нашу резвушку? Она взлетела выше всех и по-прежнему под финал вечеринки вырубается, но уже в резиденциях послов и танцзалах на Вильгельмштрассе. Подружка Геринга, не хухры-мухры. Он, как известно, падок на милашек.
— Хелен — нацистка? — спросил Вольфганг.
— О да, и не только из удобства. В отличие от меня,
Вольфганг вспомнил давнишнюю Хелен. Молодую и остроумную. Помешанную на модах и веселье. А теперь она помешана на Гитлере.
— У Фишера она ведала закупкой модных товаров, — сказал Вольфганг.
— Конечно, до пробуждения мы все пребывали в еврейском рабстве, — усмехнулся Гельмут.
Вольфганг тоже чуть улыбнулся. Спокон веку у Гельмута не было запретных тем для шуток.
— Она была такая бесшабашная, — сказал Вольфганг. — И душевная, уж я-то знаю. Мы беспрестанно смеялись. Она обожала «Аравийского шейха» и «Авалон». [57] Неужели ее не мутит? В смысле, от всей этой ненависти и насилия.
57
«Авалон» (Avalon, 1920) — песня Эла Джолсона, Бади Де Силвы и Винсента Роуза, была в репертуаре многих джазовых исполнителей, в том числе Кэба Кэллоуэя (1934), Коулмена Хоукинса (1935) и Эдди Дарема (1936). Начало мелодии заимствовано из оперы Джакомо Пуччини «Тоска», из-за чего авторов обвинили в плагиате.
— Она просто не задумывается, дорогуша. А если задумается, решит, что все это еврейские враки и стенания — ну подумаешь, милые мальчики-штурмовики перевозбудились и слегка увлеклись. Такие как Хелен живут в кайфе и не хотят, чтобы он закончился. Все кайфуют. Ежедневно очередной парад заверяет нас, что мы лучше всех на свете, а это так вдохновляет. Понятно, что людям нравится. Я хочу сказать, что если б Гитлер надумал ополчиться, скажем, на левшей и позволил евреям примкнуть к его банде, вы бы гарцевали наравне со всеми, верно?
— Надеюсь, нет. Я бы не гарцевал. Хотя, конечно, многие стали бы. Но этого не случится. Всегда достается евреям. Вот почему мы здесь.
— Кстати. — Гельмут вынул из кармана авторучку и блокнотик со свастикой, оттиснутой на кожаном переплете. — Это мой телефон. Понадобится помощь — звони. А она понадобится. Говори осторожно, но я обещаю сделать все, что смогу. Ради дружбы и старых добрых времен. —
— Куда едешь? — спросил Вольфганг. — Наверное, славное местечко?
— В Мюнхен! Колыбель нашего движения, дружище! Родина толстых животов и крохотных мозгов. Слава богу, лишь проездом в Бад-Висзее, на очаровательный курорт. Доводилось бывать?
— Нет. Никогда не ездил в отпуск. То дети слишком маленькие, то времени нет, то денег.
— В те дни Берлин был праздником. Зачем куда-то уезжать, верно?
— Верно.
Обоим взгрустнулось. Гельмут допил вино, залакировал его коньяком и спросил счет.
— Особой прелести поездка не сулит. Сам по себе Бад-Висзее прекрасен, но компания скверная. Гей-гоп! Долг зовет. В трудах без игрищ шеф куксится, и мне надлежит подыскать ему партнеров.
Прощаясь, Гельмут взял Вольфганга за руку:
— Не забудь, я могу помочь. Мы, штурмовики, делаем что хотим. Скоро не будет ни армии, ни полиции и даже правительства, только СА. Мы — партия, и мы — нация. Даже Адольф побаивается Рёма. Ну еще бы — трехмиллионное войско. СА — крупнейшая европейская армия, которая подчиняется не королю Адольфу, а королеве Эрнсту.
— Я признателен. Спасибо.
На выходе из ресторана они расстались: Гельмут сел в поджидавший его черный «мерседес», Вольфганг потопал пешком.
Мысли его были в далеком прошлом. Берлин двадцать третьего года, клуб, беседы с головокружительной девушкой о театре и живописи.
Любовь к Катарине сгинула. Впрочем, любви в подлинном смысле слова никогда и не было. Истинной любовью была Фрида, а Катарина — так, морок, наваждение. Правда, искреннее и красивое, в котором были и общность взглядов, и плотское влечение. Ужасно, как ей не повезло. Если б он мог полюбить другую женщину, его избранницей, конечно, стала бы ошеломительная красавица Катарина.
Какие беседы о театре и живописи! Какой стиль! Какая пленительная внешность!
И вот.
Ему доводилось видеть лица, обезображенные страшной болезнью.
Вольфганг отогнал жуткие образы и вновь представил девятнадцатилетнюю красавицу-брюнетку. Невероятно блестящие волосы, стрижка «боб». Взгляд с поволокой. Пурпурные губы. Она болтает об Эрвине Пискаторе и Бертольде Брехте. И одну за другой таскает сигареты из его пачки «Лаки Страйк», что лежит на барной стойке.
Плутая в 1923 году, Вольфганг не видел, что происходит вокруг.
Иначе бы наверняка заметил большой черный фургон перед домом. Обратил бы внимание на ребячью стайку, которая словно чего-то дожидалась и, поглядывая на него, хихикала. Подметил бы нервозность консьержки, которая еще неприветливее обычного буркнула «добрый вечер» и тотчас спряталась за дверью.
Но охмелевший мозг, погруженный в воспоминания, смекнул, что дело неладно, лишь когда древний лязгающий лифт привез Вольфганга на его этаж и сквозь ромбовидную сетку он увидел, что дверь в квартиру настежь распахнута.