Два конца
Шрифт:
— Ссыльно-каторжный Рыбин Василий? — спрашивает председатель.
— Это я, — негромко отзывается Рыбин, подымаясь, и опять садится на скамью и тонет в особом, внимательно-переживающем созерцании. Глаза его мягко отдыхают на всей обстановке. На паркетном вощеном полу, на окнах со шторами, на красном сукне стола, наконец, на людях, верней, на мундирах их, цветных, блестящих, ярких.
Позади два серых каторжных года, два года асфальтовых полов, серых лохмотьев, больных и бледных стен и лиц, цепей и решеток. И сейчас он жадно впитывает в себя
От защитников он отказался, и поэтому перед ним никто не сидит, и чистый пол блестит до желтенькой кафедры прокурора.
Рядом, за столиком, шепелявя и заплетаясь, читает обвинительный акт секретарь, выразительно нажимая на фразы, которые кажутся ему значущими. Иногда Василий вот-вот улыбнется — так смешно ломается секретарский голос, но сейчас же сдержится: не приличен смех обстановке. А он принес сюда, в судебную залу нечто стоящее далеко за ним и тюрьмой. Он, пришедший от грозного, радостного и великого дела, должен быть достойно сдержан. Больше беспокоиться ему не о чем. И Василий прячет веселые глаза вниз, смотрит на худые свои руки, оплетает их машинально стальной змеей наручников. А потом опять отрывается к созерцанию.
— На основании вышеизложенного, — громко кончает секретарь, — ссыльно-каторжный Рыбин Василий 25 лет предается Московскому военно-окружному суду по обвинению в покушении на жизнь помощника начальника каторжной тюрьмы коллежского советника Дружинина, то-есть в деянии, предусмотренном 279 статьей XXII книги свода военных постановлений...
— Признаете ли себя виновным? — спросил председатель, еще молодой генерал, с золотым крестом на шее.
Вопрос был задан на «вы», необычно в отношении к каторжанину, и, платя за вежливость вежливостью, Василий спокойно ответил:
— Нет.
Переломным моментом его настроения явилось показание потерпевшего. С рукой, перевязанной эффектно черным, хлыщеватый чиновник тянулся перед судьями и показывал.
И первые звуки знакомого голоса разбудили в памяти Рыбина ту могилу, из которой выпрыгнул он на час сюда. Глаза его сузились, стали острыми и холодными.
Когда воспитанный генерал осведомился, не имеет ли он вопросов, Рыбин встал и, прищурясь в упор на тройку судей, заявил:
— Не имею. И присутствовать на комедии этой не желаю!
И, подняв еще выше голову, насмешливо сжимая губы, бросил встревоженному залу:
— Вам нужна моя шея? Вы ее не получите!
И повернулся к конвою...
Сидел в небольшой и светлой комнате с двумя решетчатыми окнами. Дожидался тюремного автомобиля. Конвойным доставили обед, двое ели, а старший курил на скамейке рядом с Василием. Потом подошел к товарищам и, вернувшись, предложил Рыбину:
— Может, поесть хотите?.. У нас много...
Василий вздрогнул, посмотрел на синие глаза солдата и весело поблагодарил:
— Спасибо! Я проголодался...
Ел вкусные после каторжной баланды щи с макаронами и мясом, и все вокруг молчали.
За стеною сухо щелкала машинка, словно казенным и глупым треском оживить и наполнить хотела комнату.
— Примет таганский конвой, и мы освободимся, — сказал солдат солдату. Василий заинтересованно спросил:
— Разве меня в Таганскую тюрьму отправляют?..
Старший поколебался, потом кивнул головой.
— Вот это славно! — обрадовался Рыбин, — а то мне Бутырки вот как надоели...
Промолчал конвой; и трудно было понять чувства этих людей. Заметно было одно: боялись скованного по рукам и ногам, приговоренного к смертной казни.
И все вдруг вздрогнули и встрепенулись, когда на дворе заиграла шарманка. Василий сидел у стола, рядом с окном, и поэтому получил центральное место. А конвой с боков и сзади толпился вокруг, нажимая на его плечи и стараясь получше разглядеть неожиданное представление.
А на двор военно-окружного суда попросту забрел шарманщик с театром марионеток, с танцующей девочкой. Поместился спиной к решетчатому окну и заиграл «Дунайские волны». И быстро из разных квартир посыпала детвора с няньками, с деревянными лошадками. Пестрым полукольцом обступили шарманщика восхищенные рожицы. Василий тоже расплылся широкой улыбкой — это было уж сверх программы. И внутренне огорчился, когда послышался топот пришедшего конвоя и от окна пришлось отойти. Между двух солдат с обнаженными шашками, с краюшкой хлеба, спускался он с лестницы к ожидавшему тюремному автомобилю. Хлеб остался от солдатского обеда, и конвой сочувственно предложил ему захватить с собой...
Завелась, загудела машина, заболтались и звякнули цепи на ногах у Василия. Припал к небольшому углу стекла, не загороженному шапками стражи, и увидел жизнь, от которой заперт был уже третий год. Как попал на каторгу, — словно доска глухая захлопнулась за ним, словно замуровали в стену, о которую сколько не бейся, никто не услышит. И так должно было быть «без срока», по крайней мере, об этом всерьез заявляла красными буквами черная дощечка, укрепленная над дверью их камеры.
А вот сейчас волшебством каким-то из мчащегося мрачного ящика он видит мир иной.
Идут, куда хотят. Идут люди, которых никто не сторожит, за которыми никто не смотрит. И еще: одеты все так, как хочет каждый. И тут с особенным ласковым и восторженным даже вниманием старался вглядеться Василий в детей и женщин, которых не видел уже два года.
С громом, звонками, с лунными вспышками, как нарядный корабль, пересек им дорогу трамвай. Василий на миг увидал в освещенном окне женское лицо, тревожно и скорбно посмотревшее на тюремный автомобиль.
Мечтательно подумал об этом красивом, мелькнувшем образе, от которого радостной теплотой раздалась душа.
Естественно было представить эту женщину или девушку, уносившуюся на суровый подвиг... Да, и в скромной сумочке на ее руке, может быть, скрылся черный браунинг-мститель, не боящийся сильных...
От этой мысли зажглась холодная и даже злая твердость, успокаивающая в самые тяжелые минуты.
Попалось под ноги твердое.
Посмотрел Василий: на полу у двери валяется длинный гвоздь. Нагнулся и поднял. Гвоздь был ржавый, кованый, длиннее четверти. Явилась мысль взять и спрятать. В его положении — все могло пригодиться!