Два рассказа из прошлого
Шрифт:
Случилось так, что потом с тем же Сашей их отправили в Севастополь, на флот.
У дяди Саши к тому времени была уже жена – Шура, статная, черноокая и чернобровая красавица, мама стала ее подругой. В Севастополе обе работали на почте. Там появилась у них и третья подруга – Женя, полноватая, рыжая, самая смешливая.
Как выяснилось много лет спустя, подруги работали на почте перлюстраторшами, то есть читали чужие письма, входящую и исходящую корреспонденцию: ловили для того же НКВД дурные слухи, идущие на флот из деревни, и следили, чтоб в обратную сторону не просочились никакие секреты. Все три женщины были молоденькие, смазливые, по-севастопольски хорошо одеты, причесаны, накрашены и сильно любили погулять, увлекаясь то моряками, то летчиками. Не
Мир взрослых вообще существовал где-то далеко и высоко, как небо.
Почему я вообще знал о нем? Их слова? А слов, новых и непонятных, было множество: самолет, перелет, дирижабль, Чкалов, озеро Хасан, самураи, чекист, пограничник Карацупа и его верный пес Джульбарс. И то, что там происходило, в этом далеком от детского ума мире, было невеселым и тревожным. Когда я спрашивал у отца, кем он работает, тот отвечал одно и то же: “Старшим помощником младшего дворника”.
Озорной и веселый, отец все чаще бывал хмур, замкнут. Помнится эпизод: сидит он на стуле у подоконника, в руке небольшой браунинг.
Вынув обойму, он выщелкивает из нее патроны, ставит на белый подоконник: один, два, три. Серые пульки выравнивают по ранжиру полукруглые головки. Мама подходит сзади, со спины: “Отец, ты что?..” Молчит. Ставит следующую пулю. Опять: “Ты что?..” Молчит.
Глаза вниз. Что-то происходит. Я не знаю, но остаются тревога и грусть от его сгорбленной у окна фигуры. Шеренги этих патронов перед ним. Зачем это? Почему?..
Мама ухитрилась в эту пору родить сестренку, назвала ее странным именем Инга. Где-то вычитала, или пьеса, что ли, была с таким названием. “Нет, Инга!” – отметала все возражения. Уж если она чего хотела – быть посему, а не хотела – на козе не объедешь…
Помню, мы поехали с отцом в роддом, что стоял на какой-то крутой – спуск к морю – улице.
Мама вышла на крыльцо опять худая и стройная, в одной из своих шляпок любила шляпки, круглой, с бортиками, по фасону белых шапочек, что носили матросы в американском флоте. За мамой медсестра в белом вынесла сверток, перевязанный розовой с бантом лентой.
Передала в подставленные руки отцу. “Поцелуй сестренку!” – сказала мне. Я не любил поцелуев, не понимал, что такое сестренка, ткнулся в окошечко в одеяле, откуда глядело мелкое красное личико с черными глазками. И что-то опять случилось во взрослом мире, дядя Саша приезжал, они с отцом проговорили до полуночи. После этого отец ушел с завода, где работал не “помощником младшего дворника”, а небольшим начальником, и уехал в Ленинград, на учебу, поступать в Промакадемию.
После его отъезда три подруги, мама, Шура и Женя, чаще стали куда-то ездить, ходить, нарядные и душистые, превеселые. Собирались и у нас, ожидали гостей. Приезжал редкий в ту пору автомобиль, черный, лакированно и никелированно сверкающий “линкольн” с огромными фарами, – все дворовые мальчишки сбегались трогать руками стекла, дверцы, фары. Приходил высокого роста, в коже, фуражке с “крабом” и
“птичками” в петлицах некий знаменитый летчик, с ним еще один-два приятеля. Отец никогда не пил, застолья бывали в доме редко. А тут являлись корзинки с фруктами, бутылки с красивыми названиями:
“Красный камень”, “Херес”, “Абрау-Дюрсо”. Умелой рукой, с легким вылетом пробки открывалось шампанское. Я скопидомно собирал потом содранную с горлышек фольгу, фигурные головастые пробки. Подруги хохотали, повизгивали, мама бывала особенно весела, играла глазами, о чем-то тайном говорила со “своим” летчиком. Он был молчалив, только всегда напевал одну и ту же песню: “Служили два друга в нашем полку, пой песню, пой…” Ревновал ли я? Обижался? Не помню. Не думаю.
Мама была комсомолкой тридцатых годов, москвичкой, работала на заводе и жила раньше в коммуне с другими молодыми работницами. Она любила мотогонщиков и парашютистов, бесстрашных мужчин, похожих на хемингуэевских героев и персонажей американских
Каким-то образом отец присылал, передавал из Ленинграда шоколадные конфеты. Очень красивые коробки, где толстенькие конфеты сидели по своим гнездам, да еще в особых бумажных юбочках. Мама, конечно, лихо распаковывала такую коробку, угощала своих гостей. Летчику несла конфету прямо в рот, говорила: “ Съешь, съешь, я знаю, ты сладкоежка”. Странно было слышать, что эдакий дядя – сладкоежка. Нам с Ингой разрешалось не больше конфетки. Потом коробка закрывалась и пряталась в буфет. Однажды я обиделся. Нашел такую коробку, вытащил конфет пять-шесть, снял с них юбочки, потом разыскал мешок с кубиками лотооткуда-то было в доме лото, – на бочоночки лото напялил юбочки и посадил их на место конфет. Это был весь мой протест против их гулянок, маминых нежных взоров. А вообще мне, пожалуй, тоже нравился летчик, запах его куртки, бензина, одеколона, табака. Я сам стал петь “два друга в нашем полку”. Как велики были наивность и доверие к матери, что она не делает ничего предосудительного! Наболтавшись, насмеявшись, зарядившись вином, женщины – кто в ванной, кто на кухне – подправляли свой макияж, прически, шляпки и бантики, шли вниз, потом из подъезда к машине, загружались в нее, на черные кожаные сиденья, пышным, цветным и пахучим букетом: мелькали коленки, туфли, белые руки. Пацаны со двора стояли вокруг, глазея, мне разрешалось влезть тоже, проехать до ближайшего угла – как не гордиться! Оттуда я бежал домой, а машина уходила в нарядную южную ночь, куда-то, где кипарисы, море шумит, цветут олеандры.
Однажды я услышал, летчик сказал маме: “Выйди завтра в обед на балкон, я буду садиться, крыльями тебе помашу”. В обед я примчался к ним на почту. Там пахло бумагами, газетами, на электроплитке в кастрюльке чуть побулькивал сургуч, добавляя и свой особый запах, – сургучом капали на пакеты особой важности, перекрещенные бечевкой, именно в перекрестье ее, и сверху шлепали медной печатью с деревянной ручкой. Иногда это делать доверяли мне. Еще на почте, на стене, висел старинный деревянный телефон, с деревянной же ручкой, с двумя блестящими полушариями звонков.
Я прибежал вовремя и вышел следом за мамой на балкон. Отсюда виден был весь центр города: площадь перед штабом флота, где памятник
Ленину, Приморский бульвар с колонной Памятника погибшим кораблям и вся бухта с несколькими стоящими на якорях серыми кораблями – около каждого большая ржавая якорная бочка. Гладь синей воды сияла под ярким солнцем. Издалека пришел рокот самолета, мама обратила туда лицо. И вот со стороны моря, над бонами, перегораживающими вход в бухту, возник самолет – красивая, с обтекающим фюзеляжем летающая лодка. Он двигался прямо к нам, сверкала стеклами пилотская кабина, и, казалось, в ней среди заметных издалека обтянутых шлемами голов летчиков вот-вот можно будет разглядеть и “маминого” летчика. Шура и
Женя выскочили на балкон тоже. Лодка приближалась, моторы уже ревели вовсю. Прошла над каким-то кораблем. Еще снизилась. И стала мягко планировать на воду, выбирая себе место. Мама глянула на меня, на подруг неким восторженным взглядом: мол, видите? Глядите, глядите еще! Лодка чуть прибавила скорости, явно уже шла вниз, и вот в этот момент ее красные с изнанки крылья отчетливо качнулись туда-сюда и потом еще. Шура стянула с шеи косынку, стала махать ею, мама подняла обе руки и тоже махала, размахивала. Возможно, даже складывала некий сигнал по морской морзянке, как делают на кораблях сигнальщики флажками или просто руками. Я подпрыгивал, тоже стал махать, – уж очень красив был этот особый, морской самолет с красными крыльями.