Два рассказа из прошлого
Шрифт:
4
В Кратове было большое озеро, известное всем местным и даже москвичам, которые приезжали сюда купаться и отдыхать. Нас водили туда раз в день, выстроив отрядными шеренгами. Как во всех лагерях, в воду разрешалось только по команде, по часам, на пять или десять минут. Никакой самоволки – боже упаси. Но рядом, прямо на нашей территории, текла еще маленькая речушка, мелкая, лесная. Где-то повыше была перегорожена запрудой и у нас набиралась довольно глубокой заводью, вполне можно было бы купаться. Было бы!.. А распорядок? А дисциплина? Всем запрещалось и близко подходить,
Прямо на другой день после письма я пришел на лужок, где все сидели, валялись, болтали, читали. Таня с Наташей сидели рядышком. Мы еще ни разу не говорили после письма. Было жарко, зудели мухи и пчелы. И я подумал, свободолюбивый мальчик: чего это мы все сидим, речка рядом, жарко, похода на озеро когда еще дождешься? У воды быть и не замочиться? Огляделся – ни Фимы, ни вожатых поблизости никого.
Скинул свои шаровары, подкатал трубочками свои черные трусы, вроде обращая их в плавки, и вышел на самый обрыв. С севастопольского детства я был приучен отцом и отчаянной своей мамой, которая была заядлой ныряльщицей (случалось, и голову разбивала о камни), что надо в воду не входить шажочками, а нырять, да не солдатиком, а с разбегу, лётом, ласточкой. Заводь была вполне подходяща для нырка, воды довольно, обрыв, метра в три всего, лужок для разбега в самый раз (все рассчитано, не волнуйтесь!). Я крикнул ребятам “Эй!”, увидел испуганно поднятые головы Тани и Наташи, укрепил сердце мужеством и дунул со всех ног вперед. И в эти секунды я думал уже только о том, как лучше оттолкнуться, как аккуратней войти в воду.
Ни дисциплины, ни Фимы, ничего подобного – всё осталось за спиной.
Але-гоп! – как кричал бывало отец. Смотри, Таня, смотри, Наташа, сейчас! Хорошо оттолкнулся, правильно лечу, все нормально, ребята!
Нормально вхожу в воду, ныряю глубже, фиксирую все, чтоб не напороться на какую-нибудь гадость, иду еще чуть глубже, сам себе радуюсь. Проплыл под водой метра три -четыре, сколь воздуха хватило, потом пошел вверх. Жду, что на обрыве сейчас заорут ребята “ура!..
Может, Таня с Наташей стоят. Высовываю голову, открываю глаза, а там
– Фима наш прекрасный. Кудри дыбом, глаза выпучены, руки рупором сложил и орет: “Назад! Негодяй! Кто разрешил?!” Ах, думаю, гад ты наш, сучий потрох!.. И, больше не нырнув, не бултыхнувшись, спокойно плыву к берегу, ползу по чистому, скользкому подъему, подтягиваю свои некрасивые черные трусы, слезы душат: за что?.. Вылез, как мокрая курица, ребята в россыпь, под кустом Таня с Наташей, еле вижу, солнце слепит. А э т о т орет уже в лицо, в голову:
– Вон из лагеря! Исключаю на три дня! Без всякого тебе совета отряда, линейки, демократизма-централизма! Чтоб ноги твоей больше не было! Паразит!
Черт с тобой! Не буду же я унижаться, прощения просить. Просить прощения я вообще не умел никогда – нож острый. Таню только жалко – сразу запечалились за меня ее глаза. Пошли с мальчишками совет держать, – один предложил денек переждать, все потом уладится, у кого-то где-то рядом на даче родственники живут, можно туда, другие хотели к Фиме идти, за меня просить. Нет, к черту, выгнал так выгнал
– лучше уеду. Собрали мне мелочишки на дорогу и проводили на электричку. Наташа тоже пошла, ей сказал, напишу Тане письмо, все объясню. Спасибо скажи Тане Боборыкиной, скажи, она лучше всех.
Забрал
Фима позвонит на работу отцу или домой маме, которая разозлится и отлупит, пожалуй. Как я дома вдруг появлюсь? Сестренка в летнем детском саду, мама одна с маленьким братом, еще я ей на голову!..
Друг Вовка на даче, другой, Сережка в городе, но у них и без того тесно. Господи, а дядя Саша и тетя Шура! Они-то поймут, они-то не прогонят. Я не ошибся.
– Ой, кто к нам пришел! – запела своим красивым голосом тетя Шура в разрисованном огромными цветами платье, голорукая, голошеяя, обнимая меня в прихожей и обдавая чудесным запахом духов. – Ничего, Мика, – назвала меня детским домашним именем и подмигнула дяде Саше, слепив черные ресницы, – нет худа без добра. Проходи.
– Точно, – сказал дядя Саша, уютный, круглый, лысый, в старых галифе и тапках, пожимая мне руку. – Зато завтра могу взять тебя на одно мероприятие.
Он повел меня в спальню, которую целиком занимала большая квадратная кровать, покрытая не то японским, не то китайским покрывалом в цветах и цаплях. Он сел на нее, а меня усадил напротив, на низенький пуфик, обитый такой же материей Мне показалось, это для того, чтобы я не стоял рядом, возвышаясь, – я уже на полголовы его перерос.
Слово “меро приятие” в мире взрослых могло означать что угодно; футбольный матч, поездку за город, кино или концерт в каком-нибудь полуизвестном клубе, парад самолетов или танков, поездку на речном трамвайчике или просто в Серебряный Бор, Архангельское. Я рассказал про Фиму, он отозвался:
– Во, сволочь какая, ефрейтор!.. Ладно, не горюй, давайте ужинать.
В столовой большой стол накрыт белой скатертью, на нем человеческая посуда, а не миски и алюминиевые ложки; вилки, стаканы в подстаканниках, заварной цветастый чайник, еда тоже совсем другая, не лагерная. За ужином мне сказали, что сами позвонят насчет меня отцу и маме, а я, если хочу, пока могу побыть у них. Тетя Шура раскладывала на тарелки жареную рыбу и свежий сметанный салат, вкус которого я уже забыл. Они пили вино из темной грузинской бутылки, разливали в синие бокалы, а мне дан был розово-вишневый компот. Я вспомнил, что в лагере сейчас тоже ужин, и представил Наташу и Таню на их обычных за длинным столом местах.
А мероприятие оказалось такое: с утра ехать на Красную площадь. Там будет парад. Обалдеть!
С утра для дяди Саши из шкафа достается заботливо обернутый простыней голубой генеральский китель, завеса сдернута – и блеск его напоминает кирасу: золото пуговиц и погон, звон и побрякивание орденов-медалей, сплошь покрывающих грудь. Я впервые видел их сразу в таком количестве.
На тете Шуре – белый костюм, белые высоченные туфли-“шпильки”, белая же – на черных кудрях – шляпка из птичьих перьев с вуалькой в белых мушках. Красавица!
Мне была вынесена моя рубашка, выстиранная тетей Шурой с вечера, прежде белая, а теперь скорее сероватая, но крахмальная, еще горячая после утюга. Ботинки на мне старые, порыжелые, подразбитые в лагере, но в коридоре в ящике нашлись щетки, баночки с ваксой, и я постарался сделать их поприглядистей. Хотел напялить еще свою фасонистую кепочку, но нет, тетя Шура отбросила ее в сторону, провела мягкой, душистой, пахнущей маникюром рукой по волосам, вчера еще вымытым, взъерошила чубчик и чуть толкнула пальцами в лоб, отстраняя, – мол, и так хорош.