Два сфинкса
Шрифт:
– Я не оплакиваю смерти моих родителей! Не оплакиваю, во–первых, потому, что знаю, что они живут высшей жизнью, а во–вторых потому, что вижу их каждый день. Как только я углублюсь в молитву, они являются мне, залитые светом. Лица их сияют радостью и покоем и они говорят мне о величии и благости Господа и о райском блаженстве, каким они наслаждаются, убеждая меня, что час смерти есть час освобождения от земных оков.
– То, что ты говоришь, Лелия, прекрасно и высоко, но вовсе не подходит к твоим годам, – заметил Рамери, с участием смотря на бледную девушку, словно озаренную исходящим из нее ореолом. – Мне кажется невозможным, чтобы ты никогда не пожалела о всех прелестях, которые развертывает перед тобою жизнь. Ты молода, красива,
Лелия подняла на него свой вдохновенный взор.
– Все перечисленные тобой блага имеют цену лишь для бедных слепцов, не знающих истины, которые стремятся к стяжанию и плотским наслаждениям, и только в них видят высшее блаженство. Поэтому–то, когда приходит смерть, они борятся с нею, как со злейшим врагом. Плоть протестует, а душа трепещет перед темной, неизвестной стезей, по которой они неизменно должны идти к вечному правосудию и дать отчет в своих деяниях. Для нас, – христиан, вечно стоящих на пороге могилы, мир не имеет цены, и наше богатство – вера и молитва, которых уже никто не в силах у нас отнять. Нас называют сумасбродами, потому что мы ищем счастья за гробом, ну, а вы, мнящие себя мудрыми, что находите вы в этом мире? Время все пожирает и ничего не оставляет вам, ибо все предназначено к разрушению: красота увядает, здоровье расшатывается, а способность наслаждаться притупляется. Настает наконец минута, когда приходится бросить дворцы и богатство, славу, словом, все до бренного тела включительно, тела, которое надо было ублажать и украшать! Все исчезает и обращается в прах; возносится одна лишь бессмертная искра, сбросившая земное отрепье, чтобы затем либо пресмыкаться во тьме, либо торжествующе и радостно улететь в бесконечное пространство Царства Божия.
В эту минуту Лелия действительно сияла неземной красотой: все существо ее дышало такою чистотой, проникнуто было таким могучим убеждением, что оно, как сильный наркотик, опьяняло слушателей, заставляя их позабыть все сомнения, желания, надежды, и подчиняло седой мудрости этого ребенка, добровольно отказавшегося от всего земного, готового смело перешагнуть страшный порог смерти, и для которого неизвестная вечность полна была света.
Под тягостью этого впечатления будущее казалось им темным, пустым, а счастье, которого они так жаждали и за которое цеплялись – иллюзией, призрачным сном. Взволнованные до глубины души, все в задумчивости разошлись по своим комнатам.
В эту ночь горячие слезы смочили подушку Валерии, и мысль ее постоянно возвращалась к словам молодой христианки. Так вот какова была вера, за которую умерла ее мать! В первый раз явилось у нее желание разделить эту веру и впредь ничего не требовать от жизни.
Пока в душе Валерии совершался этот опасный переворот, по городу разнеслась интересная новость, до такой степени возбудившая всеобщее внимание и любопытство, что на время было забыто даже гонение на христиан, продолжавшееся однако со все возраставшей суровостью.
Предметом этого любопытства был неизвестный, недавно купивший громадный дворец, некогда принадлежавший Клеопатре и отделывавшийся с неслыханной даже для богатых александрийцев роскошью.
Передавали совершенно невероятные вещи про богатства этого незнакомца, про чудеса и сокровища, которыми он наполнял свой дом, и про число его рабов. Но все это было лишь «говорят», так как никто и ничего не видел воочию. Дворец был окружен высокой стеной, а про владельца, которого также никто не видел, знали только, что он индийский царевич и зовут его Асгарта.
Приехал он в Александрию как–то ночью на корабле, отличавшемся отделкой и привлекавшем массу любопытных, ездивших в лодках нарочно осматривать инкрустации из золота и слоновой кости, резные украшения, пурпурные паруса и золоченые мачты его триремы.
Асгарта проехал по городу в закрытых носилках окруженный многочисленной свитой и факелоносцами. С той поры, как бронзовые врата за ним закрылись, его никто не видел.
Рамери слышал у магната рассказы про таинственного чужеземца и фантастические слухи, носившиеся на его счет, и смутное подозрение шевельнулось у него, что этот незнакомец должен иметь какое–нибудь отношение к Аменхотепу. Одно, что смущало его, это – имя Асгарта, да еще индийское происхождение неизвестного.
И вот однажды роскошные носилки с восемью носильщиками–нубийцами остановились перед домом легата, и слуга вручил Рамери дощечки, в которых царевич Асгарта приглашал скульптора–египтянина Рамери приехать к нему по делу.
Это приглашение в первую минуту крайне удивило Рамери. Но тут ему вспомнились подозрения насчет Аменхотепа; он радостно поспешно оделся и сел в носилки, которые доставили его в дом индуса. Однако Рамери все–таки не мог избавиться от тягостного предчувствия, когда тяжелые ворота ограды таинственного жилища захлопнулись за ним. Очутился он на большом, вымощенном белым мрамором дворе, в центре которого в бассейне из красного порфира бил фонтан. Портик дворца украшали чудные статуи и вазы с цветами, а в глубине виднелись вершины пальм, смоковниц и других деревьев сада.
Слуга, одетый в полосатую шелковую одежду, повел его по широкой лестнице, через бесконечный ряд зал, убранных с волшебной роскошью. Десять глаз, по крайней мере, хотелось бы Рамери иметь в эту минуту, чтобы сразу охватить все чудеса и всю роскошь, которые окружали его; всюду в изобилии виднелись цветы, а воздух был насыщен сильным, но приятным ароматом. Перед тяжелой завесой, с золотой бахромой, слуга остановился и жестом показал ему продолжать одному свой путь. Смущенный Рамери вошел в следующую комнату – и пораженный остановился на пороге. Он очутился в небольшой полукруглой зале, стены которой были обложены перламутром. С темно–голубого, куполообразного потолка свешивались и сбегали по стенам гирлянды цветов из жемчуга и бирюзы, с золотой листвой. Завесы из какой–то голубой, шелковой, блестящей, как атлас, ткани были вышиты серебром и оторочены жемчугом. Изящная мебель была отделана драгоценными камнями и обтянута такой же, как и занавеси, материей. Голубоватый невыразимо нежный свет наполнял всю комнату. Вазы, странной формы, полны были белых цветов, похожих на лилии, но совершенно неизвестных. Как очарованный стоял Рамери у дверей. Вдруг с одного из диванов поднялся высокий и стройный мужчина в белых одеждах, которого скульптор в своем волнении не заметил.
– Что с тобой, Рамери? Ты, кажется, обратился в статую? – спросил звучный, хорошо знакомый голос, сразу отрезвивший его.
– Аменхотеп! Это ты! – вскричал он, бросаясь в объятия мага.
– Я сам! Разве я не говорил тебе, что ты получишь от меня известие, когда я устроюсь?
– Твое устройство великолепно: это настоящее царство грез! Признаюсь, я не думал, что ты так богат.
– Богатство – понятие относительное, – с улыбкой заметил маг. – Надо же было позаботиться об этих украшениях, чтобы немного позабавить добрых александрийцев, которым я хочу задать праздник в моем доме. А теперь идем в мои личные комнаты; там я чувствую себя гораздо лучше.
И они прошли еще несколько зал, таких же роскошных и оригинальных; наконец, маг остановился перед стеной, в центре которой была вырезана колоссальная голова египтянина. Он надавил уреус клафта и тотчас же открылась скрытая дверь, которую они и вошли. В обширной зале, освещаемой лишь несколькими лампами на высоких подножках, царил полумрак.
Рамери догадался, что это была лаборатория мага. В широкой и глубокой нише стоял жертвенник ддя вызываний. На столах и подставках виднелись странные инструменты, а на полках лежали свитки папируса и стояли склянки и ящики всевозможных форм и размеров. На зажженных треножниках курились какие–то удивительные, так хорошо знакомые Рамери ароматы.