Две дороги
Шрифт:
П р е д с е д а т е л ь М л а д е н о в. Довольно речей! Я военный судья уже тридцать лет, мне надоело слушать речи осужденных. Какая безумная амбиция заставила вас отречься от своей среды, от высокого поста уважаемого и всем обеспеченного высшего офицера?
Г е н е р а л З а и м о в. Я считаю этот вопрос человеческим, господин председатель, и поэтому отвечу вам вполне по-человечески, хотя и не буду понят. Одним словом, господа судьи, я считаю, что главным виновником моего отречения от привилегированной генеральской среды было влияние солдат, простых солдат из окопов. С ними я был на обеих войнах, с их сыновьями я любил разговаривать до последнего дня своей военной службы Они, солдаты, мне как-то более по душе, чем высшая среда. Они, простые солдаты, как мы их называем, яснее видят добро и зло. Вы слушали речи осужденных, а я слушал речи солдат. Вам надоели речи подсудимых, так как вы всегда были на диаметрально противоположных
П р е д с е д а т е л ь М л а д е н о в. И такие речи я слушал.
Г е н е р а л З а и м о в. Тогда послушайте еще одну, прежде чем вынести еще один приговор. В боях я вел простых солдат к победе. Я сомневаюсь, пало ли в сражениях обеих войн столько моих солдат, сколько пало от ваших приговоров. А сколько их пало от голода, от болезней и от ран, от безработицы, от отчаяния, на которые обречены герои-фронтовики после войны? Многие солдаты спрашивали меня: «Кто грабит нашу храбрость? Кто издевается над нашими страданиями? Кто бросил нас в войны, кончающиеся катастрофами?» Они спрашивали, а я молчал, потому что у меня не было смелости сказать им правду. Сейчас перед вами я могу сознаться, что именно эта проявленная мною трусость была оценена верховным военным начальством. Вы спрашиваете, какая безумная амбиция заставила меня отречься от среды, к которой я мог бы принадлежать и в этот момент, вместо того чтобы находиться в арестантской одежде на скамье подсудимых? Отвечаю вам: никакая другая амбиция, кроме честного желания сохранить верность простым солдатам, которые после героических подвигов в боях не получили никакого признания. Суд требует от меня вести себя так, чтобы заслужить хотя бы легкую смерть. Для меня было бы позором, пережив две национальные катастрофы, не спросить: почему снова толкаете нас на гибельную для Болгарии войну? Я был бы подлым трусом, если бы не сказал вам, что верить в поражение Советского Союза — безумие. Я верю и готов умереть за эту веру, что Советский Союз непобедим! У меня есть основания верить в это, потому что вот Советский Союз существует и побеждает армии, которые вооружены самым современным оружием, выпускаемым заводами всего мира. Меня обвиняют в предательстве. Где в моих признаниях, вырванных полицией, содержится малейшее доказательство того, что я предал Болгарию? Одно то обстоятельство, что в здании болгарской безопасности меня истязали люди немецкого гестапо, не знающие болгарский язык, является самым очевидным доказательством, что Болгария оккупирована, порабощена, что у нее нет даже своей госбезопасности. Согласно обвинительному акту, на основании которого вы судите меня, у меня нет никакого преступления перед болгарской государственной властью, я не нарушил никакого закона нашей страны. Правительство еще не создало закон, карающий граждан, не одобряющих внешнюю политику и высказывающих свою точку зрения на исход войны.
Я виновен только в отношении оккупантов Болгарии и тех, кто облегчил эту оккупацию. Тогда пусть меня судит гитлеровский суд. Здесь, в этом болгарском зале заседаний суда, присутствуют гитлеровские представители, поставившие под наблюдение болгарский военный суд. В качестве подсудимого я возмущен и протестую против этого унизительного состояния, в которое поставлены вы, судьи, одетые в форму болгарских офицеров.
П р о к у р о р Н и к о л о в. Господа судьи, после этих признаний подсудимого мне остается добавить немногое.
Г е н е р а л З а и м о в. Процесс против меня и моих товарищей только один из многих процессов, которые начались после вторжения немецких войск в Болгарию. Кто вдохнул силу и смелость в сердца тех народных сынов, которыми полны тюрьмы и концлагеря, которых вешают и расстреливают на улице без суда? Это вера в победу Советского Союза. Другой веры не осталось. После тридцатипятилетней службы царю и родине и мне не осталось верить ни во что иное. Не жалею, что из-за этой своей веры я предстал перед судом. Народы осудят и заклеймят своим проклятьем предателей и воздвигнут памятник любви и признательности павшим за свободу родины. Вечный и нерушимый памятник воздвигнет и наш народ советским воинам-освободителям.
П р е д с е д а т е л ь М л а д е н о в. Хватит! Довольно! Лишаю вас слова!
Заимов чувствовал глубокое удовлетворение — он сказал все, что собирался сказать на этом неправедном суде.
Он расстегнул грязную серую куртку и держал руку на сердце, пытаясь унять его частые толчки. Повернув голову, он смотрел туда, где сидела Анна. Она смотрела на него блестящими, влажными
Его слушала Анна! Значит, слышали дети. Они должны знать правду. Он не раз ловил себя на ощущении, что говорит не суду, а Анне, сыну, дочери. Это ощущение давало ему свободу, он не искал какие-то более осторожные слова даже тогда, когда можно было это сделать.
Он решил говорить всю правду, не отрекаясь от дела, которому служил, он должен был сказать на суде о том, что составляло смысл жизни. Он исповедовался перед своим народом, перед историей, перед советскими друзьями, которым он из скромности своей никогда не говорил так подробно обо всем, чем он жил и ради чего готов был теперь умереть.
На снисходительность суда он не рассчитывал, а сойти в могилу молча, не сказав правды, он не мог.
Он снова посмотрел на Анну.
Она встала.
ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ПЕРВАЯ
Прокурор брал со стола листы и читал свою обвинительную речь. В это время его правая рука жила точно сама по себе и делала резкие жесты невпопад. После нескольких фраз он отрывался от текста и негодующе смотрел в зал словно ослепшими от чтения глазами и дергался всей своей тщедушной фигурой. Заимов смотрел на него против светившего в окна солнца, и лицо прокурора виделось черным и весь он мечущимся на фоне стены силуэтом. В иные моменты его охватывало ощущение неправдоподобности происходящего: за окнами было нежное болгарское лето, зал пронизывали лучи солнца; в зале сидели люди, в большинстве болгары, и они с невозмутимыми лицами слушали, как прокурор — тоже болгарин — с пафосом говорил о священной преданности Болгарии фашистской Германии! Невероятно!
Судья Младенов слушал прокурора, по-домашнему опершись склоненной головой на руку, его гладкое, располневшее лицо ничего не выражало. Изредка он, из меняя позы, делал какие-то заметки. И, только когда прокурор обращался непосредственно к судьям, Младенов еле заметно кивал головой, как бы отвечая: да, да, мы вас слышим и согласны с вами.
Большую часть своей обвинительной речи прокурор Николов употребил на возвеличивание мудрых идей и планов великой Германии, распространялся об исторической гордости Болгарии, которой доверено стать знаменосцем «нового порядка» на Балканах. Затем он перешел к обвинению против «жалких пигмеев», поднявших руку на саму историю. Требуя смертной казни для Заимова, он так и сказал: в дни великой битвы за «новый порядок» в мире наш суд не может, не имеет права допустить либерализм — история всегда безжалостна к тем, кто пытается помешать ее движению вперед.
Даже князь Кирилл сказал, что речь прокурора была главным образом «его публичной исповедью в ненависти к Заимову и признанием в любви к Германии», и этот отзыв попал в донесение Виппера главному управлению службы безопасности.. В этом же донесении по поводу суда было сказано: он как бы завершил общую картину неумения болгарских инстанций осуществлять акции подобного рода.
Но это было написано уже после суда. А пока суд продолжался...
После речи прокурора должны были выступать адвокаты. Тумпоров воспользовался тем, что обвиняемый отверг его защиту, и отказался говорить. Адвокат Бочаров, не в силах скрыть переживаемого им страха, пролепетал что-то о евангельском милосердии судей. Другие адвокаты произнесли робкие речи в защиту своих подсудимых.
П р е д с е д а т е л ь М л а д е н о в. Владимир Стоянов Заимов. Суд предоставляет вам последнее слово для раскаяния и просьбы о милости.
Г е н е р а л З а и м о в. Мне есть в чем раскаиваться, господа судьи, но только не в том, за что вы меня судите. Раскаиваюсь в том, что еще в 1918 году, когда наши солдаты по примеру своих русских братьев оставили поле битвы и отправились потребовать отчета у виновников войны, я не был среди них. Раскаиваюсь, что в сентябре 1923 года, когда народ поднялся на восстание против фашизма, я не был с ним. Единственно за эти мои преступления перед народом, а не за мой героизм во время войны, я не был давно выброшен из армии и достиг генеральского чина. Сейчас я отдаю себе отчет в том, что во время обеих войн, в которых принимал участие, я не проявил настоящего героизма, а только исполнил долг дисциплинированного солдата. Когда я после военно-фашистского переворота 19 мая 1934 года в качестве боевого и политического секретаря большинства офицеров попытался исправить зло, передав народу власть, отнятую у него переворотом, я был арестован, подвергнут истязаниям, меня судили и за неимением улик освободили с дальним прицелом — подвергнуть суду сейчас, с тем чтобы запугать войсковых командиров и заставить их снова быть против народа в готовящейся войне против Советского Союза.