Две половинки целого
Шрифт:
– Что "тут"? Вы что-нибудь знаете?
– Я знаю немногим больше твоего. Вот только зачем генерал Сийласвуо приезжал в Оулу? Вчера я встретил его на вокзале, когда он садился на хельсинский поезд. На мой немой вопрос, он мрачно сказал: “Ничего хорошего, майор. Из города они уйдут без боя, но с Рендуличем договориться не удалось и никель они за просто так не отдадут. Они-то успели подготовиться, а вот мы нет”. Потом он помолчал и добавил: "Бедная Лапландия!" Ясно стало, что русские заставляют нас всерьез выступить против наци. Ну, что ж, нет худа без добра. Может тогда, когда мы будем с ними в разных окопах, мне хоть немного полегчает. А может и не полегчает. И, все же, так будет лучше. Да и с русскими стоит, пожалуй, быть на одной стороне.
– Вы хорошо знаете генерала, доктор?
– Неплохо. И именно это меня смущает.
– Почему? Потому что он “Кровавый Ялмар?”
– Оставь в покое ничего не значащие кликухи. Впрочем… Я не психиатр, но кое-что понимаю в человеческой психике.
– Все настолько плохо? Наш генерал безумен?
– Нет… По крайней мере не в медицинском смысле.
Он грустно усмехается. Помолчав, продолжает:
– Но он слишком много воевал, а война меняет людей.
– Уродует…
– Не знаю… Не обязательно… Но она их меняет, это несомненно.
– И наш генерал…?
– Наш генерал стал человеком войны, а может таким и родился. Он не может жить без войны, он ею пропитан и сама война живет в нем. Они срослись воедино: он и его война, срослись в жутком симбиозе. Поверь мне, когда наша страна перестанет воевать, он долго не протянет.
– Война живет в каждом из нас – возражаю я.
Тебе ли не знать, Микко. Ты воюешь уже который год и тебе больше не снятся лица убитых тобой.
– Возможно… – отвечает он – Но не каждого из нас она порабощает и не каждый из нас генерал, посылающий людей в бой. Теперь я наконец понимаю, почему в правительстве выбрали именно его для войны на севере. Коалиция настаивает, Союзная Контрольная Комиссия требует, русские звереют и им там, наверху, нужен тот, кому все равно за что и против кого воевать, пусть это даже бывшие братья по оружию. Хреновы братья по хренову оружию, но все же… Думаю, что со дня на день “фальшивая война” быстро перерастет в настоящую. Вот только меня это не огорчает, ведь у нас с тобой с наци свои счеты. Так ведь?
Наверное, именно так дела и обстоят. Вот только я это еще не осознал до конца.
– Медчасть пойдет в третьей волне, а ты наверное пойдешь в первой. Значит ты первым выстрелишь в тех, с кем ты воевал плечом к плечу. О чем ты при этом будешь думать, лейтенант? Лучше, конечно, вообще не думать, но ты ведь будешь думать, верно? И знаешь что? Не отвечай. Не надо.
Я и не собираюсь отвечать, но и не думать не получается, ведь за годы войны мне пришлось немало пообщаться с немцами. Да что там общение, порой мы делили с ними одну траншею и ели из одного котелка. Тому кто не кормил вшей в окопах этого не понять. Но я всегда старался держать дистанцию и при каждом удобном случае сообщал им кто я такой. Их реакция могла быть самой разной: от ненависти и ужаса при мысли о том, что враги рода человеческого окопались совсем рядом, до осторожного одобрения. Но и те и другие постоянно оглядывались через плечо: первые – из опаски получить пулю в спину от еврея, а вторые – боясь, что кто-то услышит и доложит в Гестапо. И только один пожилой эсэсовец пожал в ответ плечами и устало проворчал: “Ну и что?”
…Со времени того разговора с Лео прошло всего несколько недель, генерал Сийласвуо вернулся обратно в Оулу и “война понарошку” быстро начала превращаться в настоящую войну против наци. И вот теперь старенький пароход везет меня убивать их всех: и тех что ненавидели меня и тех что испуганно одобряли. Ну и пусть: как за их искренней ненавистью так и за их наигранной доброжелательностью одинаково маячат для меня печи Аушвица. А вот того старого усталого эсэсовца я не увижу через прорезь прицела: его застрелил русский снайпер вечером на закате того же дня. Может оно и к лучшему, потому что именно в него я не хотел бы стрелять, а остальные мне безразличны…
Такие или похожие мысли одолевали меня еще с четверть часа, пока мне наконец не удалось загнать их поглубже в подсознание, сосредоточившись на созерцании лунной дорожки. Тучи затянули небо, но подросший месяц выглядывал время от времени из-за облаков на западе, прочерчивая курс нашему судну. И тут я заметил, что уже не один на носу парохода. Месяц как раз выглянул из разрыва облаков, освещая гостя, но мне удалось разглядеть лишь немногое: смутные очертания женской фигуры в шинели “Лотта Свярд”. Надо признать, что их зимнее обмундирование выглядит не слишком сексуально, и это еще мягко сказано. Мешковатая шинель полностью скрывала фигуру, а надвинутое на глаза кепи и надетый на голову капюшон – и лицо тоже. Я коснулся двумя пальцами своего головного убора:
– Госпожа?
– Я нарушила ваше уединение, лейтенант? Прошу извинить.
– Ну что вы, госпожа! Только учтите, здесь холодно.
– Ничего, я не неженка, хотя родом с юга и впервые в Лапландии. Правда мои предки отсюда, но это было давно.
– Я тоже с юга, госпожа…
– Откуда именно, если не секрет?
– Тоже мне секрет – я усмехнулся – Из Турку…
– Какое совпадение, я тоже.
Я повернулся к ней и наверное луна, выглянувшая в очередной раз, осветила мое лицо.
– О боже! Это же Микаэл!
Все зовут меня Микко, меня всегда так звали: и родители и друзья и бойцы в окопах и даже в моем военном билете писарь, недолго думая, написал “Микко Якобсен” с моих слов. Правда, некоторые из немцев для простоты называли меня Михелем, но это не в счет. И лишь один человек в этом мире всегда звал меня по имени, записанному в моем свидетельстве о рождении. Она подсветила свое лицо фонариком и моя догадка подтвердилась.
– Учитель Эклунд? – пробормотал я.
…Она появилась у нас в сентябре 38-го, как раз за год до Зимней Войны и стала первой женщиной-учителем в нашей, строго придерживающейся традиций, гимназии. Но феминистические традиции в Финляндии еще древнее гимназических, поэтому в какой-то момент наш директор не выдержал угроз министерства и согласился принять выпускницу педагогических курсов. Узнал я об этом совершенно случайно, подслушав разговор директора с учителем литературы. Дело происходило в учительском туалете, куда я забрался тайком, поспорив с Тойво Ингиненом. С этим Ингиненом у нас велась вялотекущая война еще с пятого класса, когда он затеял было травить меня антисемитскими выходками под молчаливое одобрение доброй половины класса. Это не прекращалось до тех, пока мы с Пааво Ярвиненом не отловили его в темном переулке и не научили уму разуму. После этого Тойво присмирел, но затаил не то обиду, не то латентный антисемитизм и при всяком удобном случае старался меня подставить. Вот и в этот раз он подловил меня на “слабо” в результате чего я вызвался пописать на спор в учительском сортире. Надо сказать, что это немалых размеров помещение считались у нас в гимназии священным и недоступным для простых смертных, то есть гимназистов, а за нарушение полагалась суровая кара вплоть до отлучения от гимназии. Поставив Пааво “на стреме”, что условиями спора не возбранялось, я проскочил в заветное помещение и приготовился произвести необходимое действо. Но тут удача меня оставила: раздался запоздалый предупреждающий кашель Пааво и голос директора:
– Что с тобой, Ярвинен? Простудился? Можешь уйти с урока, я разрешаю. Зайди в аптеку за углом, купи себе микстуру.
Было бы интересно послушать, как мой друг будет выкручиваться, но мне стало не до того: заскрипела входная дверь и я быстренько шмыгнул в одну из двух кабинок. К счастью, оба преподавателя, и директор и учитель словесности, ограничились писуарами.
– …Не сочти меня шовинистом – продолжил директор разговор, начатый наверное еще в коридоре – …но не жду я ничего хорошего от этих экспериментов. Добро бы еще начальная школа, но гимназия… У самой еще молоко на губах не обсохло, а ей доверяют вести класс, где половина учеников – юнцы пубертатного возраста. Ох, не кончится это добром, поверь мне.